Мир и Дар Владимира Набокова
Шрифт:
В городе юных влюбленных ждали трудности — «постоянные искания приюта» и «странное чувство бездомности». Они пропускали школу, мерзли на скамейках Таврического сада или забредали в закоулки города, облюбованные также хулиганами (Лоди на всякий случай носил кастет в бархатном кармане пальто), прятались в укромных уголках Эрмитажа, Музея Александра III или Музея Суворова, «скрывались в последний ряд одного из кинематографов на Невском» (конечно, меблируя эти свидания через полвека, гений биографического жанра Набоков воспроизводит не только вереницу курьезных музейных экспонатов, вроде картин Харламова или придворных карет, но и образчики тогдашнего кинематографа с участием первого «любимца мирового экрана» Мозжухина).
Город оказался враждебен их роману.
«Позднее, в редкие минуты уныния, Тамара говорила, что наша любовь как-то не справилась с той трудной петербургской
Потом была яркая петербургская весна 1916 года и удачный футбольный матч, на котором присутствовала Валентина. Ее мать, уступив уговорам дочери, снова сняла дачу в Рождествене — и тогда наступило одно совершенно счастливое лето:
«Мы забирались очень далеко, в леса за Рождествено, в мшистую глубину бора, и купались в заветном затоне, и клялись в вечной любви, и собирали кольцовские цветы для венков, которые она, как всякая русская русалочка, так хорошо умела сплетать…»
Все первое лето любви и первую ее зиму влюбленный Лоди писал стихи; «по две-три „пьески“ в неделю». Отчего-то уже тогда стихи были о разлуках, утратах и расставании. В автобиографии Набоков спешит оговориться, что стихи эти были исключительно плохи, однако тогда он, вероятно, не думал так, потому что издал их за свой счет. И.В. Гессен вспоминает, что он критически высказался об идее такого издания, когда его друг В.Д. Набоков (который с очень большим энтузиазмом относился к литературным опытам сына, тем более, что сам он, при всей его серьезной преданности журналистике, литературным даром не обладал) сообщил ему о намерениях сына. На это В.Д. Набоков сказал только: «Ведь у него свое состояние. Как же мне помешать его намерению?»
Но, думается, он и не стал бы никогда останавливать сына. «Володя пишет стихи, и очень недурные», — с серьезностью сказал он тому же Гессену еще в довоенную пору, а позднее пожаловался однажды ему же, что Володька бездельничает и мало пишет. Возможно, именно эта отцовская серьезность поддержала начинающего поэта в выборе нелегкого пути.
Первый сборник юного поэта никак не выдавал в нем рано созревшего гения. Он был еще довольно ученическим, и «бедняге-автору» воздали по заслугам. «Рыжебородый огненный господин» и «большой хищник» В.В. Гиппиус, учитель Лоди и сам хороший поэт, разнес стихи юного Набокова на своем уроке, отметив, однако, что стихи эти объясняют частые прошлогодние прогулы автора. Кузина В. Гиппиуса, знаменитая Зинаида Гиппиус, встретив В.Д. Набокова на заседании Литературного фонда, которого он был председателем, просила его передать сыну, «что он никогда писателем не будет». «Своего пророчества она потом мне тридцать лет не могла забыть», — пишет В.В. Набоков, но думается, что и он ей этого никогда не забыл, — писатели такого не прощают. Наконец, Корней Чуковский (В.Д. Набоков посетил его однажды с сыном, и оба оставили свои записи в знаменитой «Чукоккале». Смиренно признаюсь, что в 50-е годы, когда Корней Иванович демонстрировал мне свою «Чукоккалу», я еще даже не знал этой фамилии — Набоков) написал вежливый отзыв о посланной ему В.Д. Набоковым книжке. Он без труда догадался, как гордится председатель Литфонда успехами старшего сына, однако, как бы по забывчивости, оставил между страницами наброски сокрушительного разноса. Он тоже получит свое, Корней Иванович, хотя и не скоро. В том самом 1916 году Чуковский ездил в Англию в одной делегации с В.Д. Набоковым, и вполне возможно, что по возвращении блестящий англоман Набоков потешал домашних рассказом о том, как К.И. Чуковский пытался на «невероятном своем английском», выученном на медные деньги в Одессе, непринужденно побеседовать с королем Англии о произведениях («дзи воркс») Оскара Уайлда.
Если, конечно, рассказ этот не был целиком придуман В.В. Набоковым для «Других берегов» (Чуковскому на девятом десятке лет еще довелось познакомиться с ним — и огорчиться…).
Один бедолага-журналист из благодарности к отцу поэта хотел напечатать панегирическую рецензию, но В.Д. Набоков успел этому воспрепятствовать. В автобиографической повести В.В. Набоков пишет, что «эта история навсегда излечила его от интереса к „рецензиям“». Впрочем, не будем принимать эти слова слишком всерьез.
Странно, что ранние стихи Набокова были столь традиционны. Он знаком был уже очень неплохо с русской поэзией Серебряного века, увлекался Блоком, знал, конечно, и эксперименты тогдашнего авангарда, хотя сразу довольно враждебно отнесся к футуристам. Но традиционность сама по себе не является грехом.
Воздух живителен, влажен, душист. Как жимолость благоухает! Кончиком вниз наклоняется лист И с кончика жемчуг роняет.Здесь еще мало, как будто, от будущего Набокова, хотя уже и ощущается кое-что, скажем, точность описания, внимательность к растениям, преклонение перед листом (бывало, дядя Рука, срывая лист с дерева, дарил его племяннику — дарил как высочайшее творение природы…)
Итак, снова лето, Выра, долгие обеды и ужины, застольные литературные споры. Сестра Елена лет через тридцать вспомнила в письме дачный спор о Фете. Отвечая ей, брат-писатель уточнил подробности того вечера:
«Нет, это не совсем было так, а вот как: я доказывал… что „Сияла ночь“ Апухтин написал, а папа не хотел даже спорить (он изумительно знал Фета). Фета не было в доме, и я взялся поехать за ним к дяде Васе. Дело было в конце лета, холодный, темный вечер, карбид в велосипедном фонарике… Это было в предпоследний… раз, что дядя Вася приезжал в Рождествено… По некоторым причинам он не любил, чтобы к нему заглядывали без предупреждения, и встретил меня довольно сухо, сразу, впрочем, нашелся Фет — с „Ночью“…»
В.Д. Набоков «изумительно знал» не только стихи Фета или музыку Вагнера. Он, например, обожал и хорошо знал Диккенса и в дождливые дачные вечера любил читать вслух своим детям «Большие ожидания» (чем, кажется, и отбил у старшего сына интерес к Диккенсу).
В Выре появился в то лето Юрик Рауш, и кузены обменялись стихами. На Юрике была военная форма. Они устраивали испытание храбрости, ложась под доску летящих над ними качелей. Лоди прогулялся по даче в военной форме Юрика. Потом снова был Петербург, и пришел конец его первой любви. Позднее он винил в этом себя одного: «Несколько месяцев я не видел ее вовсе, будучи поглощен по душевной нерасторопности и сердечной бездарности разнообразными похождениями, которыми, я считал, молодой литератор должен заниматься для приобретения опыта». Может быть, однако, эта поздняя фраза призвана лишь прикрыть тогдашнюю горечь разочарования или измены. «Эти женские тени» измены упомянуты вскользь, как, впрочем, и Валина привычка рассказывать ему о любовных историях своих подруг — странные истории, в героине каждой из которых он вдруг с ревностью угадывал ее собственные черты. Дотошный биограф Брайан Бойд сообщает, что у него и впрямь было несколько мимолетных романов в ту роковую для России зиму, в частности, с сестрой Юрика некой Татьяной Зегерфельд («В эти дни он успел сойтись и порвать с нарядной, милой, белокурой дамой, муж которой воевал в Галиции» — «Машенька»). В романе «Машенька», написанном на четверть века раньше, чем автобиография, и теснее связанном с истинными событиями (по собственному признанию, он еще не научился тогда перетряхивать и перемалывать действительность, превращая ее в литературу), версия их разрыва выглядит, на мой взгляд, более правдоподобно (похоже, что и сама героиня поздней автобиографии списана скорее с Машеньки, чем с ее реального прообраза). Вспомните, как осенью, после месяцев платонической любви, герой встречается с Машенькой в городском парке:
«В этот странный осторожно-темнеющий вечер… на каменной плите, вбитой в мох, Ганин, за один недолгий час, полюбил ее острее прежнего и разлюбил ее как будто навсегда.
… — Я твоя, — сказала она, — Делай со мной что хочешь.
… коленям было твердо и холодно на каменной плите. Машенька лежала слишком покорно, слишком неподвижно.
… И потом, когда они шли к воротам по пятнистой от луны дорожке, Машенька подобрала с травы бледно-зеленого светляка. Она держала его на ладони, наклонив голову, и вдруг рассмеялась, сказала с чуть деревенской ужимочкой: „В обчем — холодный червячок“.
И в это время Ганин, усталый, недовольный собой, озябший в своей легкой рубашке, думал о том, что все кончено. Машеньку он разлюбил, — и когда через несколько минут он покатил в лунную мглу домой по бледной полосе шоссе, то знал, что больше к ней не приедет».
Рискуя навлечь на себя гнев набоковедов и наследников набоковской славы, берусь высказать предположение, что эта первая по времени (осужденная позднее самим творцом как слишком буквальная и безыскусная) литературная версия его разрыва с Валентиной представляется мне и самой близкой к действительности. Сближение убивает любовь — так было не у одного Ганина (у которого, кстати, почти то же произошло и с Людмилой). Так бывало и у других литературных героев и их творцов (скажем, у Волошина). Там же, где начиналось со сближения (как, например, в истории Набокова с «нарядной, милой, белокурой дамой»), — там любви не случалось и вовсе. Рискнув применением фрейдистского термина, мы могли бы предположить, что для него любовь, как и искусство, — скорее плод сублимации, чем «свершения». Зная, однако, ненависть нашего героя к фрейдизму, не станем рисковать так безрассудно…