Мир приключений 1984 г.
Шрифт:
Оглянувшись. Коренастов вытащил из кармана бутылку, полил двери и окна, затем подошел к забору — вылил и на него остатки керосина. Потом дернул за ручку проволочного звонка.
— Кто там? — послышался дребезжащий старческий голос.
— Мне бы бабушку Андрея Ромашова.
— А что вам нужно? — спросила из-за двери Аграфена Ивановна.
— Да вот послали сообщить ей: только что в театре, прямо на сцене, убили ее внука и изувечили дочку…
Он не докончил. Из-за двери донесся звук упавшей лампы, а затем глухой звук падения на пол чего-то грузного. Чиркнув
Ну что ж, можно считать, он этим отплатил за все. Остается главное — Советская власть. С ней у него счеты покрупнее. Ох, каком их всех ненавидит! И они это еще почувствуют…
— Ну и пробиться сюда! — говорил Золотухин, сидя у кровати Андрея, неподвижно лежащего на спине, лицо — в бинтах. Говорят, бегать скоро начнешь? И почему же только доктора не пускают к тебе…
— Что у вас там нового? — прошелестел сквозь бинты Андрей.
— Да что может быть? В порядке.
— А этих поймали, что в меня стреляли?
— Слушай, Мартынов-то ведь и не знал, что у него в винтовке патроны. Их ему Борчунов подложил по наущению Коренастова. Мы этого Вадима у гадалки нашли. Он сразу все и выложил, говорит, ревновал к тебе Зою. Но тут дело оказалось посерьезней: Коренастов его и Симочку для связи в городе оставлял.
— А его взяли?
— Коренастова? Нет еще, но найдем, обязательно… Думаем, он в Ташкент подался. Помнишь, их связной туда поехал. Да, знаешь, откуда эта история с Зоиной запиской? Ты записку, когда у Симочки был, выронил, она и решила устроить тебе “страшную” месть. И уговорила Ларису написать. А та по дурости адрес в ней свой сообщила. Вот как в нашем деле бывает. Если б не этот случай, устроил бы нам Коренастов знатный фейерверк…
— А родителей когда ко мне пустят, не знаешь?
Никита мгновение помолчал. Нельзя же сказать ему, что дом их сгорел, бабка погибла, а Евдокия Борисовна, которая поспела во время пожара прийти домой, вся обгорела, спасая детей, и сейчас лежит в этой же больнице. Говорят, бабушка упала на лестнице с лампой — оттого и пожар был. Не верит этому Золотухин.
— Пустят, но не раньше чем недели через две, — быстро нашелся он. — Тебе надо подлечиться как следует. Это я сумел прорваться. Ну, пошел… Слово давал доктору, что не больше десяти минут… Поправляйся…
Прямо из палаты Никита направился в кабинет главного врача.
— Что вы можете сказать о состоянии Ромашовых?
— Мать еще очень тяжелая больная, — ответил пожилой доктор, поправляя пенсне. — Ожоги, знаете, долго не заживают, а у нее вон их сколько.
— А Андрей?
— Парень ваш молодец — пять глазных операций выдержал, сложнейших, и не пикнул даже. Герой…
— А видеть он будет?
— Понимаете, его счастье: пуля мимо прошла. Но выстрел был очень близко. Глаза контужены сильно. Честно говоря, мы уже совсем было решили, что парень ослепнет. Однако доктор Гинзбург решился еще на одну операцию… И теперь появилась надежда, даже не надежда — почти уверенность.
Когда Золотухин вышел на больничное крыльцо, солнце уже клонилось к закату. В безоблачном майском небе носились быстрые стрижи, в кустах палисадника нахально переругивались воробьи. Никита полной грудью вдохнул воздух, настоенный на запахах цветущих яблонь. Какая красота! Андрей должен все это видеть, нет, наверняка увидит! И жить долго будет. Как это доктор сказал: путь ему предстоит долгий? Правильно!
Ирина Радунская
ДЖУНГЛИ
Повесть
ЗА ДВЕРЦЕЙ СТАРИННОГО ШКАФА
Я начинаю эти записки, побуждаемая непреодолимой потребностью рассказать людям о пережитых мною ужасах и об опасности, нависшей над беспечным человечеством.
Людям свойственно помнить о хорошем и забывать о плохом. Эту особенность человеческой психики использует христианство с его культом непротивления злу. Оно эксплуатирует пришедшую к нам из первобытных пещер тягу к дружной совместной жизни и стремится подменить ее расслабляющей догмой всепрощения.
Но мой маленький опыт отвергает всепрощение. В мире еще есть зло! И если с ним не бороться, оно, действуя коварно и тайно, способно взять верх над благодушествующей добротой. Зло может заставить саму доброту служить черным целям. И это особенно опасно.
Я сижу перед окном, выходящим на море. Рядом на кровати неподвижно лежит единственный близкий мне человек. Слезы мешают писать, но это слезы счастья. Я знаю, все будет хорошо. В жизни, как и на море, невозможен вечный штиль. Бури неизбежны. Нужно лишь заранее крепить паруса. Нельзя допустить, чтобы буря застала нас врасплох.
Все это выглядит бессвязным, я понимаю, но впечатления прошедших дней еще слишком свежи, и я петляю, как ученик перед дверями школы, в которой ему предстоит трудный урок. Но я не вычеркну эти строки. Пусть читатель войдет в этот рассказ вместе со мною так, как я вхожу в него здесь, за этим маленьким столом, и входила там, под сияющим солнцем Сан-Франциско, когда такси остановилось на Юнион-сквер у подъезда старого серого дома, в котором помещалась контора моего отца.
На площадке второго этажа висела строгая табличка с надписью “В.Бронкс” и под нею кнопка. Звонка не было слышно, но дверь отворилась, и толстенький человечек, поклонившись, сказал:
— Доброе утро, мисс Бронкс, разрешите представиться, Генри Смит к вашим услугам. — И, отступив в сторону, добавил: — Разрешите проводить вас к вашему отцу.
Он открыл остекленную дверь старинного книжного шкафа, которая, к моему удивлению, повернулась вместе с полками и корешками книг. За ней оказалась вторая дверь, обитая черной кожей. Я подумала: “Как в романе” — и прошла мимо посторонившегося мистера Смита.
Отец поднимался из-за стола, на котором лежали какие-то бумаги, и, улыбаясь, протягивал мне руку. Второй рукой он указывал на кресло, стоящее перед столом.