Мир Стругацких. Рассвет и Полдень (сборник)
Шрифт:
Эрик поднялся на третий этаж, отпер квартирную дверь и поморщился от неудовольствия. Сутулый очкастый Олаф Свенсон уже вовсю распивал с матушкой чаи. Вытянув губы куриной гузкой, бывший стокгольмский профессор шумно дул на блюдце, с причмоком прихлебывал из него, блаженно отдувался и тянулся за сахаром.
– Интересно все же знать, фрекен Нагель, – похрустывая кубиками рафинада, нес обычную ахинею профессор, – железноголовые – это примитивные роботы или гораздо более сложные биомеханизмы? Склоняюсь, с вашего позволения, к последнему. Тогда, если не возражаете, вопрос: зачем они понадобились Наставникам?
Фрекен Нагель,
«Смирно, папик! – мысленно гаркнул он. – Как стоите, членистоногое?! Вольно, сучий вы сын! Оправиться!»
– Да и кто они такие, эти Наставники, – доносился между тем с кухни блеющий профессорский голосок. – Инопланетяне, вы полагаете, фрекен? Или, может статься, люди будущего? Весьма, с вашего позволения, сомневаюсь. Для альенов они слишком приземленно мыслят. А для людей из будущего слишком скрытны и, простите, недалеки. Обратите внимание, фрекен Нагель: Наставники намеренно говорят с нами неопределенно и, смею предположить, бессвязно. Словами, каждое из которых по отдельности вполне понятно, но вместе не означающими ничего. Не оттого ли, что им, собственно, нечего нам сказать?
– Эксперимент есть Эксперимент, – вклинилась наконец матушка в поток профессорского словоизвержения.
– Именно! Только в чем суть этого, с позволения сказать, Эксперимента? Я размышляю над этим вот уже седьмой год. Не в том ли…
– Я в гости, мама, – прервал разглагольствования старикана Эрик. – К Белке, она собирается преподнести нам сюрприз.
Томная, волоокая, с пышным бюстом Изабелла Кехада встречала в дверях. За спиной у нее, переминаясь с ноги на ногу, маячил нескладный, лопоухий, застенчивый и косноязычный Пауль Фрижа. У Пауля с Изабеллой вот уже который год тянулся нескончаемый роман со страстями, пылкими признаниями и бурными скандалами из-за присущей Белке непостоянности.
– Эрик, дорогой, – заключила гостя в жаркие объятия хозяйка. – Заходи, душа моя, у нас все в сборе. Водку принес?
Стол ломился. Сплюнутые линией доставки жестяные и стеклянные банки были аккуратно вскрыты, упаковки и пакеты выпотрошены, а содержимое разложено по блюдам. Все это соседствовало со свежими, только вчера с фермерской грядки, овощами, розовыми ломтями копченой свинины, налитыми румяными яблоками и пирамидками из присыпанной сахарной пудрой болотной клюквы.
– Душа моя, знакомься, – оторвал Эрика от созерцания выложенной на столе снеди Белкин голос. – Это господин Воронин, да-да, сын того самого, знаменитого. Мы тут все, можно сказать, сыновья, кроме тех, кто дочери. А это – сюрприз-сюрприз!
Эрик сморгнул. Между явно успевшим основательно врезать, раскрасневшимся Гансом Гейгером и носатым взъерошенным Гиви Чачуа стояла, с любопытством разглядывая нового знакомца, тонкая до изящности пигалица в облаке вьющихся смоляных волос и с очень большими, очень черными, очень внимательными глазами.
– Ханна бен Аарон, – шагнула вперед пигалица и протянула узкую ладонь с длинными, без всякого маникюра пальцами. – Можно просто Ханна.
– Правда, красивое имя? – восторженно захлопала в ладоши Белка. – Прямо как из этого, как его, все время забываю. Из молитвенника! Знаешь, душа моя, у моего отца был молитвенник, ветхий такой, замызганный.
Эрик вдруг почувствовал, как что-то робкое, едва уловимое и теплое зародилось в груди, мягко потеребило сердце и тотчас отпустило. Эта пигалица, эта Ханна была… спроси его, он не сказал бы, какой именно она была. Слова внезапно стали чем-то отдаленным и неважным, и лица старых друзей исказились, расплылись, затуманились и исчезли, а остались лишь большие, очень большие, очень черные глаза. И они…
– Ханна прибыла к нам из этого, как его, – не умолкала Белка. – Все время забываю, душа моя. Из чего-то такого эдакого.
– Из Израиля. Но родилась я в России, в Санкт-Петербурге.
– О да, – запричитал откуда-то из-за спины Пауль Фрижа. – Государство Израиль! О да! Это в Африке! О да! Конечно.
Эрик плохо помнил, что было дальше. Он механически опрокидывал рюмки, механически заедал горькую разносолами, потом так же механически топтался по лакированному паркету под звуки аргентинского танго. Пришел в себя он уже снаружи, и было темно и стыло, и ветер гнал по мостовой палые тополиные листья, и дрожали под ногами тусклые круги света с ночных фонарей. И Эрик бережно, очень бережно вел Ханну под руку, что-то говорил и отвечал невпопад, изо всех сил стараясь не подавать виду, что смущен до отчаяния и не помнит, ни как напросился провожать, ни даже куда.
– Понимаете, здесь все не так, – доносилось до Эрика мягкое, доверительное сопрано. – Все странно, выкручено, нелогично, что ли. Я ведь уже три года как у вас. Напросилась зачем-то в кибуц, дуреха.
– Куда-куда напросилась? – периферией сознания поймав незнакомое слово, переспросил Эрик.
– Ну на ферму же. На юг, там еще болота такие ужасные, на них водится черт-те что. А по краям болот – кибуцы, будто лучшего места не нашлось. За мной все бегал один пейзанин, небритый такой, лохматый, сильно пьющий. Замуж звал. Надо было сразу от него сбежать, а я все медлила. Хотела приносить пользу, представляете? На болотах. Меня и Наставник на это купил. Ехала себе в иерусалимском автобусе, автомат через плечо, вся такая из себя грозная. А он подходит и прямиком в лоб: «Не желаете ли, дескать, приносить пользу? Эксперимент, мол, нуждается в бессребреницах». А я возьми и согласись, ну не дуре… Эрик Андреевич, вы меня слышите?
– Да-да. Просто Эрик, если можно, – он сбился с шага, выдохнул, огляделся по сторонам. Площадь Кацмана была безлюдна, если, конечно, не считать самого Кацмана, навечно сросшегося с гранитным постаментом. – Меня никогда не звали по отчеству.
– Почему? – удивилась Ханна. – Вы же русский.
– Наполовину. Понимаете, меня воспитывала матушка. Ее зовут Сельма Нагель, она шведка. Отца я не знал – родился уже после того, как он погиб.
– Зато его знала я.
– Что? – Эрик решил, что ослышался. – Что вы сказали?
– Что прекрасно знала вашего отца. Я жила с ним в одном доме до того, как эмигрировала.
Эрик ошеломленно помотал головой.
– Не понимаю, – признался он. – Простите, вам сколько лет?
– Двадцать девять. Я родилась в восемьдесят седьмом, дяде Андрею было тогда около шестидесяти, но он продолжал работать. В Пулковской обсерватории, на пенсию вышел незадолго до того, как мы уехали. А Иосифу Михайловичу Кацману, он жил в соседнем дворе, не было еще и сорока. Его все называли Изей.