Мир юных
Шрифт:
Вашинг подходит к Донне, смотрит ей в глаза: «Прощай, я так не хочу одиночества». То есть вслух он этого не произносит, я просто вижу. Брат обнимает Умника: «Прощай, прости, что не смогу и дальше тебя защищать». Приближается ко мне: «Прощай. Знаю, ты не хочешь прощаться, но время пришло. Прощай, младший брат, прощай».
Прощайте, прощайте, прощайте. Прощайте, друзья, я люблю вас; прощайте, простите, не осталось времени узнать вас получше; прощайте, жаль, что вы тоже скоро умрете; прощайте, возможно, вам повезет; прощайте, прощайте, прощайте…
Донна
Лучше
Не подумайте, я совсем не слабонервная, нет. Во-первых, уже привыкла к тому, что вокруг мрут как мухи; да и у мамы в приемном отделении насмотрелась таких ужасов – вам и не снилось.
Просто у нас с Вашингтоном…
Я вроде как, в общем, думала, будто влюблена в него – минут десять где-то. А он вроде как, в общем, отвечал взаимностью – пока я не отказалась ему дать.
Ой, я еще не упоминала? Просто у народа на этот счет столько предубеждений. Короче, я типа девственница. Не так чтобы полностью. Не совсем пай-девочка, нет. Кое-чем я, ну там, занималась, но вот… да уж.
Понимаете, после Случившегося все стали зажиматься на каждом углу. Не просто зажиматься – это было даже покруче, чем в фильмах «старше восемнадцати». Если продолжительность жизни не дотягивает до того возраста, с которого можно пить спиртное, невольно пустишься во все тяжкие. Куй железо, пока горячо. Лови момент. Срывайте розы поскорей. Живем лишь раз. И так далее. Венерические болезни? Воздержание? Репутация? Плевать, такие понятия – для тех, у кого есть будущее. Можете себе представить, какой дурдом начался, когда выяснилось, что никто не беременеет. Конкретные Содом и Гоморра.
В общем, это стало нормой жизни. В смысле, еще больше, чем до Случившегося. Только мне такое не очень.
Я ведь, по сути, потеряла все. Что еще у меня осталось, кроме девственности?
Странно, конечно, – мои-то родители были со-о-овсем не религиозными, ничего подобного. О птичках-бабочках и прочих прелестях мама рассказывала мне даже подробней, чем я хотела знать. Фу, избавьте меня от этих латинских названий! Да и не страдала я никогда желанием сохранить себя для чего-то или кого-то. Просто…
Короче говоря, как только Вашингтон понял, что самого главного от меня не дождешься, интерес его пропал, а я почувствовала себя круглой дурой. Джефферсону рассказать так и не смогла. У него ко мне, конечно, ничего такого нет – в смысле, я совсем не в его вкусе, – но все равно мне почему-то кажется, что это повредит нашей дружбе. А дружба с ним – еще одна ценность, которую я не хочу терять.
Так вот, самое паршивое в должности кланового врача – это не вправлять сломанные кости, не слушать глухое «хрясь!» рвущегося мяса; не объяснять, что обезболивающих больше нет, спасибо наркоманам, которые смели весь морфий, оксикодон и фентанил.
Нет, самое паршивое – это смотреть, как твои знакомые умирают от Хвори.
Людям кажется, что они знают про смерть все: мол, видели в кино и по телику. Подстреливают там, значит, какого-нибудь парня, его приятель успевает сказать только: «Все будет хорошо! Держись! Вертолет уже в пути!» – в ответ раненый выдает что-нибудь трогательно-философское и отключается навеки.
Чушь собачья.
Обычно, когда человек падает с крыши, или получает пулю, или заражается холерой от грязной воды, умирает он ДОЛГО, постоянно кричит, стонет, и единственная фраза, на которую его хватает, это: «Как больно!», причем повторяет он ее снова и снова. А ты сидишь рядом и думаешь не так: «Не умирай, пожалуйста!», а вот так: «Господи, хоть бы он скорей коньки отбросил». А страдалец молит: «Помоги! Помоги! Не хочу умирать! Как больно! Убей меня!» Противоречивые, конечно, слова, но, сами понимаете, как говорил Уолт Уитмен: «По-вашему, я противоречу себе? И что? Жизнь – штука охрененно сложная».
Так вот, симптомы у Вашингтона начинают проявляться, короче, прямо в день рождения. Странно, возраст – не строгий показатель. Кто-то сваливается в восемнадцать, кто-то раньше, кто-то позже. Заранее не предскажешь. Тут дело в гормонах. У нас есть то, чего нет у малышей и взрослых. И оно нас защищает. Но мы все равно носители заразы – как только достигаем зрелости, долбаная Хворь активизируется. Я говорю о физической зрелости. Если б смерть косила только тех, кто достиг зрелости психологической, парни жили бы вечно.
Может, Вашинг ждал, пока подрастет его младший братишка Джефферсон, потому и крепился до восемнадцатилетия. На следующий день после вечеринки именинник начинает кашлять. Расклад ему известен. Вашингтон сдается в изолятор. Я выделяю нашему генералиссимусу отдельную комнату, чистенькую и симпатичную, с видом на площадь.
Вашинг. Можешь найти Джефферсона?
Умирающему отказывать нельзя, а жаль.
Джефферсон у северных ворот, обсуждает с Умником какую-то звуковую проводку. Мне, слава богу, даже не приходится ничего говорить. Джефф все понимает по моему лицу.
Он бросает свои дела и идет ко мне. Я прижимаю его к себе. Я? Прижимаю? Он прижимает меня к себе. Мы обнимаемся. Одно на двоих объятие.
Горе выворачивает людей наизнанку. Нервные отростки вспарывают плоть и сплетаются друг с другом, точно борющиеся осьминоги.
Почему-то вспомнилось детсадовское прошлое – Джефф держит меня за руку, и я говорю: «Да выйду я за тебя замуж, выйду. Пошли играть!»
Но это было давно.
По дороге к изолятору он старается не плакать. По-че-му?! Что за фигня с этими мальчишками? Душа у них, наверно, вся утопает в слезах. Придурки чертовы. Я вот люблю хорошенько выплакаться. Выплеснуть токсины.
Увидев друг друга, они такие:
– Привет.
– Привет.
Будто на тусовке встретились. Я иду к выходу, но Вашинг зовет меня обратно. Джефферсон, похоже, тоже рад, что я осталась. Вашинг берет меня за одну руку, Джефферсон – за другую. Что еще, блин, за конфУЗЫ! Ну ладно, ладно. Я с вами в одной лодке.
Говорит Вашинг пока связно. Скоро начнется бред, и тогда конец близок. Наступит ломка.
– Расскажи сказку, Джефф, – просит Вашингтон.
Джефферсон у нас типа местный сказочник. Когда началась вся эта новомодная байда с вооруженными кланами-коммунами и возведением стен вокруг территорий, народ по вечерам стал собираться у фонтана. Одиночество было невыносимо. Ребята сидели группками, играли на гитаре, точили лясы. Пили, обдалбывались. С душераздирающей ностальгией вспоминали фильмы и телепередачи – будто самым страшным последствием апокалипсиса оказался крах индустрии развлечений.