Миры Стругацких: Время учеников, XXI век. Важнейшее из искусств
Шрифт:
— Это ты скольких же рожать собралась? — скромно поинтересовался я.
— А сколько захотим, столько и родим, — легко откликнулась она.
Я напрягся, чувствуя, что с хотением у меня серьезные проблемы. Видать, слишком уж сильно лес бьет чужака по больным местам: то по голове, то пониже. Хотя второе, скорей всего, следствие первого — думать надо, прежде чем прыгать, куда не надо. Больной я, уважительная причина есть. Да Нава особо и не покушается. Возможно, на нее давит «надо», а не «хочу»?.. Только этот пальчик, гуляющий
— Лежать с тобой, конечно, приятно, — призналась Нава. — Но спать? Я не привыкла с кем-то спать. Всю жизнь одна сплю. А если всю жизнь одна сплю, то как я могу спать с кем-то еще? А вдруг ты брыкаться будешь? Или слова свои страшные говорить? Если ты будешь такое говорить, как опять в бреду говорил, я с тобой спать не смогу. Ты так и знай! Если хочешь, чтобы я с тобой на одной лежанке спала, то не говори таких слов!
— Каких таких? — заинтересовался я. — Я же не помню никаких слов. Откуда же мне знать, чего не надо говорить?
— А ты и забудь! — обрадовалась она. — Не вспомнишь — и говорить не будешь.
— Ты же сама видишь, что я их во сне говорю или в бреду, а наяву не говорю, поэтому вспомню или не вспомню — все равно. Говори уж, а то мучиться буду, вспоминать.
Нава подняла голову, водрузив подбородок мне на грудь, но не давила им на ребра, а только легко касалась. Ей глаза мои были нужны. В них она и уставилась немигающим, почти звериным взглядом. Будто думала: сейчас съесть или еще дать жирок нагулять?.. Да, жирок бы мне сейчас не помешал — вон живот провалился, а ребра торчат.
— А я разве могу все запомнить, да еще такое страшное? — вдруг заговорила Нава. — Реалити-шоу, говорил, блевантазол, говорил, кино еще да киноактер, говорил… И зачем ты такое, Молчун, говорил? Лучше бы молчал… Я как услышу, так глаза закрыть боюсь — все кажется, что сейчас блевантазол твой придет с киноактером… И с каким-то еще эффектом скрытой камеры…
— А еще? — прервал ее причитания я. — Какие слова еще говорил?
То, что она мне сообщила, отозвалось легким дребезжанием в памяти, этакая чесотка ума: знакомо, а что значит — не вспомнить.
— Ре-ка… Ру-ка… Конь… Стук… тыры-тыры, говорил, — с большим трудом вытолкнула из себя Нава.
«Реконструкторы», — неожиданно легко расшифровал я, понятия не имея, что сие означает.
— Конь… Конь… Стук… тыры-тыры, говорил… И где ты таких слов набрался, Молчун?
Это оказалось еще легче по аналогии: «Конструкторы».
— И это еще, такое совсем страшное, — генетический, ну, это я знаю — это про то, какими дети будут, это жена с мужем договориться должны, помечтать, а потом и получится, как мечтали… Но вот дальше: экс-экспыр-мет…
«Бедная девочка — „эксперимент" произнести не может».
— А потом как пошел знакомое и незнакомое в кучу валить!.. ДНК, геном, кибогрызация… ужас-то какой, будто рукоед руку человеку отгрызает и урчит… животом… А-трог-рог-снизация, кричал даже…
«Наверное, андрогинизация, но не уверен…»
— Партеногенез… Что это такое, Молчун?.. Хотя Слухач тоже такое слово говорил, но никто не понял. Даже Старец. Слышу звон, сказал он, да не помню, о чем он…
— Спроси что полегче, — вздохнул я.
Не скажу, чтобы мне было страшно слышать эти слова, но ничего, кроме дополнительной чесотки ума, они во мне не вызывали. Звучит знакомо, а что значит?..
— Вертикальный прыгресс, говорил, косматизация вида, глубинный рогресс и назад к истокам, говорил… «Назад» и «к истокам» понятно, а остальное — нет… Кто такой «планетарный гоми…гоме-стад»?.. Ну, как можно глаза закрыть, когда ты такое говоришь?.. Если говоришь, значит, такое существует, а я не понимаю, что это такое и как себя с ним вести, если оно придет… Это же страшно, Молчун.
Я не мог не согласиться с ней, что слова звучат зубодробительно и черепокрушительно. И понимал ее страх — мне было так же ужасненько слышать про красную ядовитую плесень, которую я еще в глаза не видел, и век бы ее не видеть, или про зеленые поганки, гиппоцетов и хищных лягух, про Одержание и Разрыхление. Но я чувствовал, что знал когда-то значения этих слов. И, слыша их, испытывал не страх, а досаду на забывчивость. Хотя какая, на пень, забывчивость — отшибло память деревом. Восстановится ли? И хочу ли я, чтобы восстановилась? Смогу ли я жить здесь, когда узнаю правду, которая даже кусочками несовместима со здешней жизнью? С ума сойти — рассуждать начинаю! И что примечательно, молча.
— Страшно, Нава, страшно, я понимаю тебя… Но мне почему-то не страшно, значит, на самом деле все это не такое уж и страшное. Я мог забыть, что это такое, но, страшное или нестрашное, оно хранится не в памяти ума, а в памяти тела. Оно же не забыло, как жить.
— Как это не забыло, когда ты ничего не умеешь и не знаешь из того, что необходимо для жизни: ни как нужду справить, ни как одежду вырастить, ни как прокормиться в лесу? — справедливо ткнула меня носом в стену Нава. — Нет доверия памяти твоего тела, Молчун. Но может, ты и прав, и твои страшные слова страшны только потому, что неизвестны, а когда их узнаешь, то они вдруг станут совсем и нестрашные. Ты уж, Молчун, разберись со своими словами. Я не люблю, когда страшно, ты меня больше не пугай.
— А я что делаю, Нава? — напомнил я. — Мы зачем за Тростники ходили, где меня Колченог с Обидой-Мучеником нашли? Чтоб я вспомнил, как там оказался.
— А ты вместо этого на мертвяка прыгать начал! — воскликнула она. — Ой, как смешно ты на него прыгал, Молчун! Боком-боком, и ножкой притоптывал, и палкой тыкал… Хорошо ты его палкой тыкал, он никак ее выбить у тебя из рук не мог. У наших мужиков обычно с первого раза выбивает, а у тебя не выбил. И где ты так научился палкой тыкать, Молчун?