Миссия России. Первая мировая война
Шрифт:
«Эй, дарагой, зачэм стрэлял? Слушай, это ми — кошики, дамой идом!»
Австрийцы из своего Шварцлозе врезали третий раз. Гробовая тишина… Пришлось нам новый проход в колючке делать, чтоб к своим возвратиться. Вот тогда и уразумел я, что в пластунские дела надо брать спокойных и рассудительных людей. А головорезам самое место в кавалерийских разъездах.
Космин негромко и долго заливался смехом. Гумилев и Карамзин от души хохотали. Иванов с улыбкой удивления и иронии похохатывал…
Когда все немного успокоились и приложились к пиву, Гумилев уже совершенно серьезно заговорил:
— Мерзкое
Между тем общение компании, как всегда это бывает среди русских во время хорошей выпивки и при добром расположении духа, стало многогранным и многополярным. Карамзин все более акцентировал свое внимание на Гумилеве, а к ним прислушивался и «тяготел» Пазухин.
Космину тепло и уютно, он опять очарован. Раз от разу он более и более внимает молодому литератору с бабочкой и не может не оценить его острого и порой придирчивого взгляда на людей и ситуации. Рядом с ними за соседними столиками восседает еще более подпитая и шумная компания.
— Обратите внимание, прапорщик, — говорит молодой литератор захмелевшему Кириллу, — вот некто Ш., поэт, вечный студент — длинный, черный, какой-то обожженный, в долгополом выгоревшем сюртуке. Необыкновенно ученый, полусумасшедший. Для него «путешествие с пересадками» (по кабакам) начинается с утра — вместо кофе стакан водки и две кильки. Он уже совсем пьян (да ведь и пивом угощают) — и замогильным голосом толкует что-то о Ницше. Рядом Г., тоже поэт и тоже пьяный, захлебываясь его перебивает.
— Романтизм, романтизм… Новалис… Голубой цветок, — в подтверждение слов молодого критика выкрикивает Г.
— Приглядитесь. Еще какие-то люди. Тоже поэты или музыканты или философы, кто их знает. Шумней всех — М. — актер, не спившийся и даже не пьяный — притворяется только. Зачем он притворяется? Всем известно, что из кабака он уже улизнет — домой, спать. Ведь завтра репетиция — Боже сохрани пропустить. И пить-то он не любит, и денег жаль — а приходится не только за себя, и за других платить. Зачем же он это делает? Из чести. Странная, казалось бы, честь. А вот подите же…
— Выпьем за искусство… Построим лучезарный дворец… Эх, молодость, где ты!.. — громко призывает всех актер.
— Обратите внимание, Космин, как шумно чокается, нарочно проливая, шумно предлагает бестолковый тост, жестикулирует, бьет себя в грудь, плачет… А ведь пьяницы непритворно чокаются и пьют. Они знают, что М. притворяется, что никаких «разбитых надежд» заливать ему нечего, что он просто балагур, пошляк. Но им безразлично — с кем пить, чью болтовню слушать. Все давно безразлично. Все на свете чушь, вздор, галиматья…
— Человек! Еще парочку! — выкрикивает актер.
— В России — революция… — оправдывает ситуацию Космин.
— Да, прапорщик, революция, но не как причина, а как следствие. Наша Россия — Марсово поле, даже более — долина Мегиддо — место судьбоносных битв ветхозаветных народов. Мы — великороссы — веками растим и холим свою элиту, но почти каждое ее второе поколение мгновенно растлевается, распадается под лучами божественного света Провидения, порождая «богему» и подонков. Сталкиваясь с разными кругами «богемы», делаешь странное открытие. Талантливых и тонких людей — встречаешь больше всего среди ее подонков.
В чем тут дело? Может быть, в том, что самой природе искусства противна умеренность. «Либо пан, либо пропал». Пропадают неизмеримо чаще. Но между верхами и подонками — есть кровная связь. «Пропал». Но мог стать паном и, может быть, почище других. Не повезло, что-то помешало — голова слабая. И воли нет. И произошло обратное «пану» — «пропал». Но был шанс. А средний, «чистенький», «уважаемый» никак, никогда не имел шанса — природа его совсем другая.
В этом сознании связи с миром высшим, через голову мира почтенного, — гордость подонков. Жалкая, конечно, гордость.
— По-вашему, русские — народ вообще или никчемный, или юродивый?
— Я бы сказал точнее, мессианский, а страна еще страшнее…
— Да, Николай Степанович! Современная война требует — и от кавалерии прежде всего — расчета, умения, знаний, а не удали. А сколь необходимо терпения и выдержки в окопном сидении и в окопном бою, — смакуя уже теплое пиво, молвит штаб-ротмистр.
— Согласен, Василий Анатольевич. Окопные бдения оставили в моей памяти особые отметины. Помнится, наш уланский эскадрон как-то держал оборону у реки. Ночь была тревожная, все время выстрелы, порою треск пулемета. Часа в два меня вытащили из риги, где я спал, зарывшись в снопы, и сказали, что пора идти в окоп. В нашей смене было двенадцать человек под командой подпрапорщика. Окоп был расположен на нижнем склоне холма, спускавшегося к реке. Он был неплохо сделан, но зато никакого отхода, бежать приходилось в гору по открытой местности. Весь вопрос заключался в том, в эту или следующую ночь немцы пойдут в атаку. Встретившийся ротмистр посоветовал не принимать штыкового боя, но про себя мы решили обратное. Все равно уйти не представлялось возможности, — слегка шепелявя, с любовью рассказывает Гумилев.
Кирилл переключает внимание на председателя.
— Когда рассвело, мы уже сидели в окопе. От нас было прекрасно видно, как на том берегу немцы делали перебежку, но не наступали, а только окапывались. Мы стреляли, но довольно вяло, потому что они были очень далеко. Вдруг позади нас рявкнула пушка — мы даже вздрогнули от неожиданности, — и снаряд, перелетев через наши головы, разорвался в самом неприятельском окопе. Немцы держались стойко. Только после десятого снаряда, пущенного с той же меткостью, мы увидели серые фигуры, со всех ног бежавшие к ближнему лесу, и белые дымки шрапнелей над ними. Их было около сотни, но спаслось едва ли человек двадцать.