Мистериум
Шрифт:
Он уложил двух опрокинутых ангелов в непристойную позу и окружил их кольцом из мусора. На спине одного ангела губной помадой нарисовал жирный круг — он принес с собой несколько тюбиков.
Возле главной аллеи он нашел дохлую овцу и отволок ее к пустой могиле. Столкнул ее и слегка присыпал землей. Потом отнес обломки ангела на дорогу и уронил там, где их непременно увидит любой водитель. Удовлетворившись содеянным, он поспешил в Каррик.
— В ту ночь я осквернил могилу собственного отца, — сказал Роберт Айкен, — и ни на миг не пожалел; он избегал толп всю жизнь и не захотел бы присоединиться к остальным после смерти… Варварство на кладбище потрясло жителей города, как я и задумывал. Они бы ни за
Стоял обжигающий холод, а туман был густ, когда Роберт до зари вышел через Парк к Библиотеке. Он надел резиновый плащ и резиновые перчатки; он хромал и задыхался под весом тяжеленной бутыли. Дверь у подножия лестницы была открыта, как всегда; он проскользнул внутрь, прочь от уличных фонарей, во тьму. Неловко вскарабкался по деревянной лестнице, держа бутыль подальше от себя. Наверху он разглядел полки за стеклянными дверями: на столе горел ночник. Он пробил дыру в стекле и затаил дыхание: звон был громок, и Роберт боялся, что перебудил весь город.
Ничего — только тишина.
Он просунул руку в дыру, отодвинул задвижку и вошел, направившись прямо к полкам на другом конце читального зала. Он вынул пробку из бутыли и зашагал вдоль полок, вытряхивая жидкость, стараясь ни единой книги не пропустить. Когда бутыль опустела, он грубо набросал рисунок и круг. Затем подобрал бутыль, покашливая от паров, что просачивались в горло.
На секунду он замер у двери: книги шипели. Он спустился по лестнице и торопливо зашагал через Парк.
— Для человека, любящего книги, — сказал Роберт Айкен, — их уничтожение — весьма трудное деяние. Воспоминание о том, как они шипели, терзало меня еще несколько дней. Я убедил себя, что это было необходимо — уничтожить всю нашу историю, которую можно использовать против нас. Я говорил себе, что творю новую историю… Даже горожане, которые никогда не читали книг, из-за вандализма в Библиотеке расстроились больше, чем из-за всего остального, что я натворил. Теперь Кёрка подозревали все — даже Анна. И все равно ему разрешалось бродить по холмам и общаться со Свейнстоном… И тогда я перешел к новой фазе плана, самой волнующей: я решил, что потребна пара убийств. С убийств начинаются новые эпохи.
В полночь приближаясь к коттеджу Свейнстона, он радовался туману. Внутри еще горел свет. Он подобрал камень — один из тех, что обрамляли дорожку, — и постучал в дверь.
Пастух открыл, собаки оживленно вертелись вокруг него; он выглянул в туман и улыбнулся, увидев гостя. Улыбка сменилась изумлением, когда камень опустился на его голову. Свейнстон рухнул. Второй удар проломил череп. Собаки расстроились; они лизали лицо падшего хозяина, не обращая внимания на убийцу.
Они не вмешивались, когда он оттащил тело на зады коттеджа и прислонил к стене овчарни. Он укрепил фонарик между камнями в стене, чтобы тот светил мертвецу в лицо. Затем скальпелем аккуратно отрезал губы. Кровь лилась потоком, собаки лизали ее и скулили.
Баллончиком он намалевал на фронтоне большой круг, затем бодрым шагом вернулся в Каррик. Когда он подошел к Аптеке, на часах было около двух, и туман уже рассеивался.
— Что, если самые злые, самые жестокие деяния, — сказал Роберт Айкен, — те, которые приносят благотворные, прогрессивные плоды? Смеем ли мы в это верить? Я размышляю об этом теперь, но в ту ночь какое-то безумие до того захватило меня, что я не мог рассуждать о причинах и следствиях… Я вынес себе приговор. С той секунды, когда камень опустился на голову пастуха, я ступил на опасный и вдохновляющий путь и не намеревался с него сходить. Пускай всякий в городе верил, что вандал и убийца Свейнстона — Кёрк, пускай назначенные хранители законности готовы действовать, — у меня имелся собственный план. Я был полон решимости довести его до конца.
В последнее утро он встал затемно и пошел за Кёрком к станции. Они постояли на противоположных концах платформы. Когда тепловозный гудок заревел в тумане, Роберт увидел, как Кёрк шагнул к краю платформы. Сам же он подождал, пока гром почти накроет их, затем приблизился и встал рядом. Кёрк увидел его и что-то сказал, но Роберт не расслышал. Когда силуэт тепловоза разодрал туман, машина ворвалась в сердце Роберта. Он толкнул Кёрка прямо под колеса.
— Затем, насколько я припоминаю, — сказал Роберт Айкен, — крайне методичным манером, одна нога, затем другая, левой-правой, левой-правой, я промаршировал сквозь туман обратно в Каррик.
* * *
На этих словах монолог Айкена оборвался
Ошеломленный, я сидел, на редкость остро ощущая жгучий запах, который он источал. Потом я заметил, что он мне улыбается. Я вгляделся. Да, без сомнения, прежний Айкен вернулся. Я видел это по глазам. Едва губы его вылепили последние ужасные слова, чудовище оставило Айкена, и его место вновь занял человек. Какой-то миг я даже думал, будто он вот-вот скажет, что все это шутка, ничего подобного он не делал.
На это я надеялся. Но он вновь заговорил, и я понял, что это не шутка. Он вымаливал у меня понимание.
— Вы удивляетесь, Максвелл, отчего я так поступал? Я буду честен и признаюсь, что снова и снова задавался тем же вопросом. Я бы мог сказать, будто поступал так ради того, чтобы сохранить память об Александре или честь Каррика. Но правда в том, что я должен был делать то, что делал. Я точно всю свою жизнь к этому готовился. Даже теперь, зная, что Кёрк мог быть моим братом, я не вижу разницы. Я не обучался быть кому-нибудь братом.
А потом он сказал:
— Позвольте мне объяснить кое-что относительно моего письменного повествования — того, что, собственно, и завлекло вас в Каррик. Написание его оказалось весьма для меня просветляющим; оно помогло мне понять, как мало мы о себе знаем. Порой я думал: разум — будто луковица, а в центре ничего; или, во всяком случае, не более материальное, нежели радуга — дабы изучить, ее всякий раз приходится изобретать. Способны ли мы познать себя достаточно, чтобы понять, отчего поступаем так, а не иначе? Что касается познания других, даже если мы с ними близки, даже если мы любим их, едва пытаясь их описать, мы сознаем, до чего они нам не знакомы. И все равно мы превращаем их в слова и прикидываемся, будто разум их столь же прочен, сколь прочны их тела. А потом:
— Когда остальные — Анна, городовой Хогг, мисс Балфур, доктор Рэикин — стали умирать от яда, я отправился к ним. Оказалось совсем несложно выманить у них разрешение записать нашу историю. Я сказал, что получится их некролог, и им это понравилось — при условии, что в моем рассказе они будут интересны. Как это по-человечески, правда? Они желали стать элементом чего-то осмысленного, как и те ремесленники на празднестве сотни лет назад. У них даже нашлось, что мне посоветовать, — как им лучше выглядеть, что лучше говорить, — а я делал заметки. Я обещал, что в моем рассказе они станут персонажами. Я как будто строил красивое здание из нескольких груд кирпича.
А потом:
— Записывать оказалось трудно. Слова стали будто окна, замазанные каким-то грязным жиром, который до конца не отчищался; или будто пираньи — они пожирали все, во что вонзались их зубы, и я не в силах был им помешать.
А потом:
— Я боюсь, слова нас не освобождают. Они слишком весомы. Берегитесь, Максвелл, избытка книг. Я в молодости много читал. Ах, читатели! Мы теряем невинность прежде всех остальных. И затем жаждем красоты, и ужаса, и восторга, а в реальной жизни их запасы ограничены.