Митина любовь
Шрифт:
Вполне атеистическая цепь — на мой взгляд, и я смотрю на Митю победительно.
Нет, Митя, никакого духа нет! Человек состоит из клеток… Я поперхаюсь мысленно на этом слове. Я не люблю его, это какая-то изначальная очень личная нелюбовь к звуку, букве этого слова. Но это я обдумаю когда-нибудь потом, сейчас же я торжествую в своем материализме, а Митя мне печально говорит:
— Птица! Иногда ты бываешь забубенной дурой.
Бываю. Сейчас я это знаю точно.
А потом Митя умер.
А до того… До того… У него от Фали родился живой сын Георгий, в
Мне это написала в письме мама. Главным в письме была Зоя, которую забрала потом бабушка. «…И что теперь с ней делать, доча? Она совсем чудная, и от людей бывает неудобно». Бабушка пыталась пристроить ее в швейную мастерскую, но народ оказался не способным принять человека, который нитку тянет с певучим звуком, а с пуговицами разговаривает. Народ смеялся над Зоей, но той это было, как говорится, без разницы, более того, Зоя любила смех вокруг себя, она считала, что смехом разговаривают в нас ангелы. Но дело было не только в смехе. Народ оскорблялся наличием в своей среде причудливого существа, непохожего на других, существа, не ведающего зла. Это очень раздражало народ, потому что заматереть во зле значило для него выжить. Еще слыхом не слыхивали про выгодность добра. Была другая истина, которую передавали изустно, — добро недолговечно. Ну посмотри вокруг, посмотри! Кто на войне остался в земле? А кто цветет и пахнет? Пришлось Зою перевозить в колхоз, к бабушкиным сродникам, там ее приспособили в птичницы, где она и умерла быстренько и легко, потому что в ней просто кончилась жизнь. Это все уже было без меня, я даже письмами в этом не участвовала, своя собственная бурная жизнь была куда громче и звончее, а Зою я просто плохо знала. Именно от меня и Шуры отделили этот недоброкачественный побег, чтоб, не дай Бог, не перешла зараза.
Так вот, умер Митя.
Хоронить его ездила бабушка, вернулась лицом черная и сказала:
— Она его убила…
И все. Дальше занавес.
2
Уже давно нет бабушки. Я живу совсем другой жизнью, она по вкусу, по цвету, по запаху настолько отличается от той моей детской, что временами я начинаю по бабушкиному методу нервно связывать концы, боясь, что ирреальность детства и отрочества в собственной памяти — признак губительный: оглянуться не успеешь, как распадется на отдельные материки собственная жизнь. Хотя тоже сказанула — материки. Скромнее надо, скромнее
— острова, скажем, островочки, имея в виду, что распасться можно просто на отдельные камни. Кто тебя потом соберет в кучу, кому это будет надо? И я плыву к острову детства, цепляюсь за него тростью, купленной по случаю вывихнутой ноги, так вот, подручным способом, подтягиваю его к собственному взрослому боку и держу… Маленькое свое детство…
Во взрослой жизни у меня есть подруга. Дама легкая на легкую любовь. Я боюсь с ней часто встречаться, потому что она всегда норовит разломать к чертовой матери мои внутренние устои.
Ей это, как теперь говорят, в кайф. Она с удовольствием углубляется в подробности сексуальных отношений, где так все просто, легко и необременительно
Порок во мне начинает дышать полной грудью, ведь — в конце концов! — он тоже хочет полноценной жизни.
Так вот. Мы сидим с Риммой — подругу зовут Риммой — и пьем чай. Она рассказывает мне про своего …надцатого любовника, который был так небрежен, что приволок домой к жене Риммины следы.
Римма закатывается смехом не отягощенного устоями человека, а я мысленно топчусь возле жены любовника и как бы нахожу Риммины следы.
Мне бы чавкать в пандан с подругой, которую я знаю и почти люблю, вместо того чтобы глотать слезы с женой любовника, о которой я до этой секунды вообще не слышала. Ан нет. Глотаю…
Мы не вдвоем. В кресле с огромным количеством подушек сидит Риммина бабушка. Она идиллически вяжет, но в разговоре присутствует. Во всяком случае, на ее старой мордахе написано: похождения внучки ей для здоровья полезны. Она бы сама так поступила, не будь этих чертовых подушек на ее пути.
В какой-то момент, когда Римма уже сказала, а я еще не нашлась, что ответить, старушка подняла свое печеное яблочко и, хихикая, проблямкала:
— Ты, Римка, допрыгаешься. У меня была в Ростове приятельница, так она за «амур налево» мужа отравила. А потом замечательно его похоронила, с таким почетом.
— А! Брось, баба Леля! — отмахнулась Римма. — Кто это сегодня берет в голову «амур налево»? Ну, даст жена по морде… И сама сходит в этом же направлении…
— Фаля была не такая, — с чувством сказала баба Леля.
Нельзя давать людям редкие имена. Нельзя до такой степени их обозначивать. Если бы я была все-таки птица, как называл меня Митя, то я бы, наверное, тонко вскрикнула в небе. Но я сидела на широком и теплом стуле, меня разморил чай с вареньем, и я уже расстегнула верхнюю пуговичку на юбке. Какая там я птица! Разве что курица.
— Фаля? — говорю я. — Я знаю одну Фалю. Она врач?
— Всю жизнь просидела в горздраве, — отвечает баба Леля. — У нее, по-моему, и образования-то нет.
Я-то точно знаю, что образование было! Моя бабушка такую промашку не допустила бы. Диплом был ею освидетельствован тактильно и зрительно.
— Откуда ты можешь ее знать? — спрашивает меня баба Леля.
— Да она как бы мне родственница, — смеюсь я.
— Не вздумай написать ей, что я тебе сказала! — говорит баба Леля. — В конце концов, может быть, это и сплетня. Римма! Дай мне Вотчала.
Запахло валерьянкой, вода побежала по старому подбородку, я несу полотенце. Старушку явно взволновали любовь и смерть.
Старая ворона нагляделась на дурь и мерзость человечества, но помнит, что в ее вороньей юности человечий ребенок подлечил ей сломанное крыло. И хоть она, ворона, давно без иллюзий, но дитя помнит… Скажем так… Потому и подсочувствует этим двуногим и неуклюжим…
Митя — такова официальная версия — умер в больнице от кишечной колики. Боли были такие, что хоть караул кричи, что он и делал. Лечила его будто бы сама Фаля, не отходила от него ни днем ни ночью, все ею восхищались и говорили о ней исключительно в превосходной степени.