Моцарт (сборник прозы)
Шрифт:
Гесперия просила Фальтонию не устраивать никакого торжества и не приглашать никого к обеду, желая отдохнуть после путешествия и заняться делами. Опередивший нас окольными дорогами табелларий доставил письма из Рима, и Гесперия позвала меня разбирать их. Были среди них сообщения важные, как, например, письмо Симмаха, говорившее о положении в Городе. Симмах писал, что народ в Риме взволновался ввиду вздорожания припасов, плохого подвоза хлеба из Африки и Сицилии и предвидящегося неурожая. Это дало повод Сенату, ссылаясь на волю народа, предложить выслать из Города всех иностранцев, чтобы бесплатной раздачею хлеба могли пользоваться лишь одни Римские граждане. Такой мерою Сенат надеялся удалить из Рима значительное число христиан и ослабить тем враждебность населения к сторонникам родной старины. Исключение предполагалось сделать только для акторов, мимов и всех лиц, занятых в увеселениях Города, так как среди них христиан мало. Однако в вопрос вмешался новый префект, Авенций, которого
– Это хорошо, – сказал я, прочитав письмо вслух, – если Грациан будет побежден, Рим сразу станет нашим.
Гесперия мне ничего не ответила и только странно и чуть-чуть насмешливо улыбнулась.
Когда все письма были нами рассмотрены, она послала за Марком Рустиком, членом Медиоланской курии, человеком, с которым я раньше не встречался, но который, по-видимому, был посвящен во все наши замыслы. То был низенький старичок, служивший еще при божественном Юлиане и бывший другом одного из его сподвижников – Пентадия. Рустик говорил затейливо и осторожно и сначала косился на меня, но, видя, что Гесперия оказывает мне полное доверие, разошелся и рассказал немало любопытного, так как все, что делалось в Медиолане, было ему столь же известно, как хорошему хозяину его дом.
Понизив голос, старичок рассказывал нам о ссоре между императором и Амбросием.
– Епископ последнее время, – говорил он, – забрал такую силу, что без его разрешения и птицы не могли летать в империи: надо было иметь на хвосте его метку. Он христианин, это так, и даже вождь христиан, но душа у него осталась Римская, не может он забыть, что был консуляром: ему бы диктаторские фаски, право жизни и смерти; а императора он чуть ли не своим подчиненным считал. Грациан всегда у кого-нибудь в подчинении, – кто к нему близко, тому и поддается, как женщина. То им вертел по своему усмотрению выживший из ума Авсоний, а потом вот неистовый Амбросий: сперва мы везде реторские школы открывали, а теперь стали строить везде церкви. Но все-таки душа у Грациана своевольная; как он был испорченным мальчишкой, таков и теперь, хотя нападать предпочитает не прямо, а тайком. Помните, как только уехал от Авсония, так все его законы отменил. Потом приезжает старый ретор ко двору, а император на него и не смотрит. Так и с Амбросием: поехал епископ к вам в Город, а здесь уже тотчас забрал силу Македоний, магистр оффиций. Прежде епископ имел позволение во всякое время входить к императору без доклада, словно Меценат к Августу. Вернувшись в Медиолан, идет, по обыкновению, к своему Грациану, как в свой дом, а ему говорят: «Никого не дозволено пускать». Он было возражать стражам: «Вы что же, меня не узнали? Запрещение ко мне не относится!» – «Нет, – говорят, – не приказано ни для кого делать исключения». У епископа, рассказывают, так борода и запрыгала, но он Римлянин, умеет себя держать, повернулся и вышел. Потом стал думать, как ему вернуть к себе Грациана, придумал прийти к нему с просьбой о помиловании одного негодяя, которому должно было отрубить голову, – самая христианнейшая просьба. Даже нарочно, хитрая лиса, выбрал не христианина, а человека, державшегося веры отцов. Опять приходит и лицом к лицу натыкается на самого Македония. Тот ему опять говорит: «Император не велел никого допускать к себе, – он развлекается охотой». Амбросий посмотрел дерзко и возражает: «Я по делу церкви, исполняю долг епископа, никто меня не смеет остановить!» – и хочет прямо пройти в ворота. Но ведь нашего Македония ничем не смутишь, он мигнул скифским стражам, те натянули луки и ждут: им все равно, епископ так епископ! А стрела ведь одинаково проткнет сердце, что раба, что императора, что епископа, и Амбросий-то это хорошо знает: сам стрелял немало. Видит он, что дело плохо, не потерялся, шмыгнул в сторону, обошел ограду да через маленькую калиточку и пробрался в лес. Там уже Македоний с императором, стоят, рассуждают, и вдруг к ним подходит сам Амбросий. Македоний позеленел, Грациан затрясся, уж не знаю от гнева или от страха, а епископ стал на колени и говорит: «Не встану, пока ты, возлюбленное мое чадо, не подаришь мне жизнь несчастного, ибо богу одному дано отымать жизнь!» Смотрит Амбросий своими глазищами, как змея на птицу, на Грациана, а тот уже весь в его власти, ни в чем не может ему перечить. Ну, да и Македонии – хитрец испытанный, ему бы евнухом быть при дворе персидского царя: только что император объявил свою милость, сейчас на коне – в тюрьму и приказал преступнику отрубить голову. Потом возвращается и говорит: «Я, Твоя Святость, поскакал исполнить твое приказание, но было уже поздно, правосудие уже совершилось». Тут Амбросий посмотрел на него, должно быть, обо всем догадался, и говорит: «Скоро придет день, когда и тебе придется спасать свою жизнь, ты тогда обратишься к церкви, и церковь останется заперта пред тобой». Хорошенькое пророчество, не правда ли? А на другой день Грациан уехал, с Амбросием не повидавшись, как говорят, догадался разгневаться на то, что тот нарушил его императорское приказание.
Слушая длинную болтовню старика, Гесперия, как это она делала и при чтении писем, что-то записывала в свои маленькие пугиллары, с которыми не расставалась во все время пути. Потом она начала подробно и настойчиво расспрашивать Рустика о всех других событиях и происшествиях в Медиолане и вела допрос, как самый хитрый судья. Рассказав множество незначащих пустяков, пересыпанных клеветами и злыми отзывами решительно обо всех поминаемых лицах, старик неожиданно заговорил о деле, которое касалось меня близко, так что, слушая его, я весь похолодел. Именно, он стал рассказывать о том мятеже христиан, который подняла Pea со своими сторонниками.
По его словам, мятежники, которым удалось бежать из Медиолана, были сначала малочисленны. Но скоро к ним стали примыкать жители селений, недовольные поборами и притеснениями. Тогда против мятежников, отказывающих в повиновении императору, была отправлена когорта с приказанием переловить всех и доставить в город. Произошло однако неожиданное: колоны, вооруженные вилами и старыми мечами, разбили в правильном бою Римскую когорту и обратили ее в постыдное бегство. Понимая все же, что против значительных сил им не удержаться, они после того удалились в горы к Ларию и там возмутили еще пять или шесть селений. Император перед самым своим отъездом отдал распоряжение послать против них префекта с полным легионом и в корне уничтожить восстание. В настоящее время с этой толпой всякого сброда идет настоящая война, Римские воины загородили все дороги, держат мятежников в осаде и ждут только подходящего времени, чтобы идти приступом на их горное гнездо.
Трудно описать, в какое смятение привел меня этот рассказ старика. Мне ясно вспомнился образ странной девушки, которая влекла меня в области, мне чуждые, но с которой провел я столько сладких минут. Мне представилась Pea, окруженная своими новыми приверженцами, людьми, ей чужими и грубыми, без поддержки и дружественного совета, – и мне стало бесконечно жаль ее. Еще я подумал о том, что кому-то она, может быть говорит те же нежные слова, как когда-то мне, и – странное дело – я почувствовал, что гарпийные когти ревности вонзаются мне в сердце. Наконец, я сказал себе, что, окруженная врагами, запертая целым легионом в горах, она со своими друзьями обречена на неизбежную гибель, и мне захотелось Рею предупредить, спасти, отговорить от ее безумного предприятия. Воображая пред своими глазами ее тело, насилуемое дикими скифами грациановского войска, пробитое стрелами или копьем, ее голову, с безумными глазами, отсеченную от плеч мечом, – я сознавал, что долг мой – идти к ней и увести ее из той середины Тартара, в которую она бросилась сама в своем безудержном ослеплении.
Когда Рустик, рассказывавший еще немало другого, наконец ушел, я тотчас обратился к Гесперии с просьбой отпустить меня на несколько дней, чтобы попытаться проникнуть к Рее, тем более что все равно мы намеревались пробыть в Медиолане не меньше недели.
– Быть может, – говорил я, – мне удастся там сделать что-нибудь полезное для наших замыслов. Быть может, этих христиан мне удастся привлечь на нашу сторону, так как у нас общий враг – Грациан. Наконец, быть может, я сумею помочь им в их борьбе с императорскими войсками, и это тоже будет для нас не лишнее.
– Не лицемерь! – возразила мне Гесперия. – Ты просто хочешь вновь увидеть ту девушку, о которой ты мне говорил. Несмотря на все твои клятвы в любви ко мне, ты горишь от желания опять ее обнимать. Ты недостаточно насытился ее ласками, а мужчины любят каждую женщину исчерпать до дна.
Невольно покраснев, я стал клясться Гесперии, что она не права, что нет никого в мире, кого я любил бы, кроме нее, что никакая другая женщина не может быть мне желанна, что руководит мною только ревность к нашему общему делу, которому я могу быть полезен по своей прежней близости к Рее.
– Все равно я тебе не верю, Юний, – сказала Гесперия, – я вижу, что эта Герса очаровала моего Меркурия (Так иногда меня называла Гесперия), но все равно я не могу тебя отпустить ни на час. Ты мне нужен всегда, и я не знаю, когда именно. Затем подумай, что приют мятежников оцеплен войском, проникнуть туда можно, но выйти оттуда будет нелегко. Тебя убьют или захватят, а все мои расчеты построены на том, что со мною должен быть человек, совершенно мне верный. Нет, тебе идти нельзя.
Когда я попытался настаивать еще, Гесперия нахмурила брови и произнесла уже строго:
– Ты поклялся повиноваться каждому моему слову. Что же, при первом же испытании ты хочешь нарушить свою клятву? Если так, ступай, но тогда ко мне ты не вернешься никогда. Я так сказала.
Конечно, после этого я стал просить прощения в своей дерзости, отрекался от своего желания и умолял вернуть мне прежнюю благосклонность. Однако весь тот день Гесперия, как бы наказывая меня, больше со мною не говорила. За обедом она беседовала исключительно с Фальтонией и рано удалилась в отведенную ей комнату, сославшись на усталость после дороги.