Моцарт
Шрифт:
…Студеная маннгеймская зима… Алоизия, нежная и неуловимая — первая любовь… Сколько огорчений принесла она маме!..
…Мама, милая, невозвратимая, единственно близкая, пожертвовавшая собой. Лежит она в чужой земле, средь беспорядочного лабиринта могил Пер-Лашеза…
…Другая могила. В сутолоке дел он так и не выбрал времени съездить в Зальцбург, на могилу отца.
…Отец. Его гнев. Письмо с пророчеством: умрешь на соломенной подстилке, окруженный кучей полуголодных ребятишек.
Он и впрямь умирает бедняком. Не суждено было отцу узнать, что тогда, писав эти строки, он не так уж далек был от истины. Не знает этого и Наннерл. Она совсем забыла брата, будто его нет на земле. Забилась в своей провинциальной дыре. Сломанный жестокой жизнью и ожесточившийся человек… Да и он,
…А разве Веберы так уж плохи? Алоизия, правда, так ни разу и не навестила его. Но Констанца при всей ее ветрености сбилась с ног, ходя за больным. Даже Софи, легкомысленная и юная Софи, и та что ни день пешком отмеривает длинные концы из предместья, где живет с матерью, в центр города, чтобы быть рядом с «дорогим Моцартом».
О последних часах Моцарта подробно рассказала Софи Вебер, та самая плутоватая девчушка, которая препотешной гримаской встретила юного Вольфганга, когда он впервые переступил порог веберовского дома.
«Я поспешила как только могла, — вспоминает Софи Вебер. — Боже, как я перепугалась, когда мне навстречу вышла моя впавшая в отчаяние, но старающаяся сдерживаться сестра, и сказала:
— Слава богу, дорогая Софи, что ты здесь! Нынешней ночью ему было так плохо, что я уже думала — он этого дня не переживет. Оставайся у меня. Если нынче будет так же плохо, этой ночью он умрет. Зайди к нему на минутку, погляди, что он делает.
Я постаралась взять себя в руки и подошла к его кровати. Он сразу же окликнул меня:
— А, милая Софи, хорошо, что вы здесь. Вы должны остаться на сегодняшнюю ночь. Вы должны увидеть, как я умру.
Я через силу пыталась его отговорить от этих мрачных мыслей, но он перебил меня:
— У меня уже на языке привкус смерти. А кто же поможет моей Констанце, если вы не останетесь?
— Да, дорогой Моцарт. Только я схожу к матери и скажу, что вы хотите оставить меня у себя. Иначе она подумает, что стряслась беда.
— Хорошо, но тут же возвращайтесь.
Боже, как плохо было у меня на душе! Бедная сестра вышла следом за мной и попросила сходить к священникам церкви святого Петра и ради бога упросить кого-нибудь из них прийти к умирающему. Я это сделала, но они долго отказывались, и мне стоило большого труда уговорить этакого изверга-священнослужителя.
А потом я побежала к матушке, в беспокойстве ожидавшей меня. Было уже темно. Как она перепугалась, бедняжка! С трудом уговорила я ее пойти ночевать к старшей дочери — Хофер.
Я снова изо всех сил побежала к своей безутешной сестре. Подле Моцарта находился Зюсмайер. На кровати лежал знаменитый «Реквием», и Моцарт объяснял Зюсмайеру, как, по его мнению, следует закончить «Реквием» после его смерти…
Доктора Клоссе разыскивали долго и, наконец, нашли в театре, однако он должен был дожидаться окончания пьесы. Когда он пришел, то прописал прикладывать к его пылающей голове холодные компрессы. Они настолько потрясли Моцарта, что он до самой кончины так и не приходил в сознание.
Под конец он пытался ртом выразить литавры в своем «Реквиеме».
В полночь Моцарт вдруг приподнялся на постели, оглядел оцепенелым взором комнату и снова лег. Потом повернулся лицом к стене и, казалось, задремал.
Без пяти минут час 5 декабря 1791 года Моцарта не стало.»
ПОСЛЕДНИЙ ПУТЬ
Посреди комнаты, рядом с клавесином, стоял сосновый гроб. Был он грубо сбит из плохо обструганных, сучковатых досок и наспех выкрашен в черный цвет: меж досок зияли щели, а краска легла неровно, потеками.
В гробу лежал Моцарт. Он сильно изменился. На сизых, небритых щеках и на скулах выделялись рябины, тонкий нос заострился и, казалось, стал еще длиннее, чем при жизни. И только лоб остался прежним — крутой, ясный моцартовский лоб, прорезанный стремительной морщинкой, да пальцы сложенных на груди рук —
Он лежал в гробу, он был еще в комнате, и его уже не было в ней — застывшее, словно из воска вылепленное лицо выражало полную отрешенность ото всего и надменную безучастность ко всему.
В комнате пахло сосной и свечным нагаром. Две тонкие свечи, чадя, оплывали в серебряных подсвечниках и догорали у изголовья покойника. Рано утром, чуть свет, Зюсмайер сбегал к ростовщику и, опорожнив свой тощий кошелек, выкупил из заклада подсвечники умершего учителя.
В окна глядел хмурый, серый день. Хоть часы на камине показывали только половину третьего, на дворе стояли сумерки. Моросил дождь, такой частый, что другая сторона узенькой Рауэнштайнгассе терялась в серой мгле.
В нетопленной, покинутой квартире было так же зябко и неприютно, как на улице. Констанца, по совету барона ван Свитена, богатого венского мецената, которому Моцарт по дружбе бесплатно отдал немало своих произведений и сделал множество переложений, еще с утра перебралась вместе с детьми к компаньону Шиканедера — Бауэрнфельду.
— Пожалейте себя, — уговаривал ее ван Свитен. — Хотя бы ради детей пожалейте. Ведь мертвому все равно не помочь. А вам и детям жить. О мертвых позаботятся на небесах, о тех же, кто остался на земле, кроме нас самих, позаботиться некому. Вам хоть немного надо прийти в себя. Ради детей. О похоронах позаботимся мы, его друзья… На нас можете положиться…
И он ее уговорил. Впрочем, сделать это было не так уж трудно. Она никогда не отличалась жизнестойкостью и всегда стремилась облегчить себе жизнь. Не жалуясь на трудности, Констанца вместе с тем и не рвалась их преодолевать. Она норовила улизнуть от трудностей, с наивной хитростью надеясь, что все это образуется как-нибудь само собой, без нее. Вот и сейчас ее неудержимо тянуло покинуть дом, хоть немного отойти от горя, а главное — спрятаться от навалившихся невзгод, связанных с хлопотами погребения.
И у гроба остались лишь двое — Франц Ксавер Зюсмайер и Иосиф Дайнер. Дайнер не знал ни нот, ни правил, по которым ноты эти складываются в музыку, он едва разумел грамоту и даже в мыслях не мнил себя таким знатоком и горячим почитателем искусства, каким прослыл в Вене барон ван Свитен. Но Дайнер любил музыку, светлую, человечную музыку Моцарта, и ото всего сердца, просто и безыскусно любил ее создателя — милого, обаятельного, мягкого и отзывчивого маленького музикмейстера. И как только Иосифу Дайнеру сообщили о смерти Моцарта, он тотчас бросил все дела и поспешил на Рауэнштайнгассе.
Он обмыл тело покойного, обрядил и уложил в гроб.
Вид этого убогого гроба до того поразил Дайнера, что он долго и бессвязно твердил одни и те же слова:
— Как же так?.. Езус Мария, как же так?.. Как же так?..
И, лишь услыхав от Зюсмайера, что после покойного осталось всего 200 гульденов наличными да имущества на 400 гульденов, а долгов 3 тысячи гульденов, он умолк.
Дайнер и раньше знал, что господину музикмейстеру туго приходится с деньгами. В последнее время он не раз приносил Моцарту вязанки своих дров, чтобы тот не мерз в нетопленной квартире. Не раз видел, как Моцарт, просидев целый вечер в «Серебряной змее» за одной-единственной кружкой пива, встав из-за стола, долго рылся в карманах, разыскивая мелочь для уплаты трактирщику. Вся Вена помешалась на «Волшебной флейте», ее давали каждый вечер, театр ломился от публики, а чародей, создавший волшебную музыку этой оперы, не всегда имел несколько крейцеров на кружку пива. Дайнер знал, что и Моцарт и семья его бедствуют, но что Моцарт — бедняк, даже Дайнер не предполагал.
В комнату, стуча сапогами, вошли двое похоронщиков. Они не подняли мокрые капюшоны и так и стояли с покрытыми головами. Чиниться особенно не стоило — похороны по третьему разряду: погребение 8 гульденов 36 крейцеров да дроги 3 гульдена — стало быть, на чаевые рассчитывать не приходится.
— Ну, взяли? — нетерпеливо спросил один из них склонившегося над гробом Зюсмайера.
— Понесли, понесли, — поспешно подхватил другой. — Сами видите, что за погода. Только-только впору засветло до святого Марка добраться.