Модеста Миньон
Шрифт:
Мелочный Вилькен возвел каменную ограду со стороны фруктового сада и огорода. Мститель достиг своей цели — те несколько квадратных метров земли, которые были закреплены за Шале по арендному договору, превратились в маленький парижский садик. Службы, выстроенные и выкрашенные в полной гармонии с общим архитектурным ансамблем, прилегали теперь вплотную к стене соседнего владения.
Внутреннее убранство этого прелестного домика вполне соответствует его внешнему виду. Гостиная, где узорный паркет выложен из дерева тропической породы, радует взгляд росписью — подражание китайским лакам. На черном фоне в золотых рамках сверкают разноцветные птицы, причудливые зеленые ветви и фантастические китайские рисунки. Стены столовой отделаны панелями из сосны с кружевной резьбой, которая так украшает русские избы. Маленькая передняя, заключенная между площадкой лестницы и лестничной клеткой, выкрашена под старое дерево и отделана в готическом стиле. Убранство спален, обитых ситцем, свидетельствует о дорогостоящей простоте. Стены и потолок уютного кабинета, служившего теперь спальней кассира и его жены, сплошь обшиты деревом и напоминают своей отделкой каюту парохода. Не удивительно, что все эти причуды судовладельца г-на Миньона возбуждают ярость Вилькена. Одураченный покупатель мечтал поместить в этом коттедже свою дочь с мужем. Об этом проекте был осведомлен Дюме, и впоследствии вам станет понятным бретонское упорство кассира.
В Шале
— Стена за стену! — воскликнул он при этом.
— Вы и Дюме, оба, как видно, начали «стенать»! — острили гаврские коммерсанты, желая подразнить Вилькена. И с тех пор завистники всякий день встречали на бирже удачливого дельца новым каламбуром.
В 1827 году Вилькен предложил Дюме шесть тысяч франков жалованья и десять тысяч франков отступного за расторжение арендного договора, но казначей отказался, хотя получал всего тысячу экю у Гобенхейма, бывшего подчиненного своего патрона. Надо помнить, что Дюме — бретонец, пересаженный волей судьбы на нормандскую почву. Судите же сами о ненависти, которую затаил против обитателей Шале нормандец Вилькен, счастливый обладатель трех миллионов. Нет большего кощунства по отношению к миллионам, как доказать богачу бессилие золота! Вилькен, впавший в уныние, так как все его попытки отделаться от Дюме терпели неудачу, стал в Гавре притчей во языцех. Он дважды предлагал Дюме в полную собственность прекрасный дом и дважды получал отказ. Это упрямство начало беспокоить Гавр, но многие находили ему объяснение: Дюме — бретонец, и этим все сказано! А сам кассир просто считал, что г-же Миньон и особенно ее дочери Модесте будет неуютно в любом другом месте. По мнению Дюме, обожаемые им особы находились тут в храме, достойном их, и по крайней мере имели возможность пользоваться этой роскошной хижиной, где даже низложенные короли могли бы жить среди привычного величия, среди того декорума, которого так часто бывают лишены низверженные властители. Пусть читатель не посетует на то, что ему пришлось познакомиться с обстановкой, среди которой жила Модеста, и с ее обычным окружением, но на будущность любой девушки люди и вещи, среди которых она живет, влияют не меньше, чем врожденные свойства ее характера, если только на него уже не наложили отпечатка какие-либо неизгладимые впечатления.
Видя, как непринужденно Латурнели вошли в Шале, опытный наблюдатель справедливо заключил бы, что они бывают здесь каждый вечер.
— Вы уже здесь, мэтр? — воскликнул нотариус, заметив в гостиной Гобенхейма, молодого гаврского банкира, родственника Гобенхейма-Келлера, главы большого парижского банка.
Гобенхейм, еще молодой человек с мертвенно-бледным лицом, принадлежал к тем блондинам с черными глазами, неподвижный взгляд которых имеет какую-то магнетическую силу; скупой на слова и на жесты, весь в черном, худой, словно больной чахоткой, но крепко сложенный, он поддерживал дружеские отношения и с семьей своего бывшего патрона и со своим кассиром, но скорее по расчету, чем по сердечной склонности. В этом доме играли в вист по два су за фишку, сюда можно было прийти запросто, необязательно в парадном костюме, здесь можно было отказаться от угощения, ограничившись стаканом сахарной воды, и благодаря этому не отвечать приглашением на приглашение. Показной преданностью семейству Миньон Гобенхейм снискал в городе славу человека добросердечного и мог к тому же не появляться в гаврском обществе, избегая, таким образом, излишних трат и не нарушая строгой экономии и размеренного образа жизни, которых он неизменно придерживался. Этот ревностный почитатель золотого тельца ложился каждый вечер ровно в половине одиннадцатого и вставал ровно в пять. Наконец, уверенный в скромности Латурнеля и Бутши, Гобенхейм разбирал с ними самые щекотливые дела, бесплатно получал советы нотариуса и проникал в тайны городских сплетен. Молодой «златоглот», как прозвал его Бутша, был сродни тем субстанциям, которые называются в химии поглощающими. Со времени катастрофы, повлекшей разорение банкирского дома Миньона, где по желанию своих родственников Келлеров он изучал крупную морскую торговлю, никто в Шале не обратился к нему с просьбой, даже с самой незначительной: его ответ был известен заранее. Этот молодой человек смотрел на Модесту так равнодушно, словно перед ним была грошовая литография.
— Гобенхейм — колесико огромной машины, именуемой Торговлей, — говорил о нем несчастный Бутша, ум которого проявлялся порой в таких робких остротах.
Латурнели почтительно поздоровались с пожилой дамой, одетой в черное бархатное платье, которая не поднялась с кресла, так как оба ее глаза были поражены катарактой. Г-жу Миньон можно обрисовать в двух строках. Ее строгое и спокойное лицо, лицо благородной матери семейства, сразу привлекало к себе взгляд; казалось, безупречная жизнь должна была предохранить ее от несчастья, однако именно таких женщин судьба избирает мишенью для своих стрел, увеличивая плеяду Ниобей [6] . Умело завитой и аккуратно надетый белокурый парик шел к ее бледному лицу, напоминавшему неподвижностью черт портреты кисти Миревельта, писавшего жен голландских бургомистров. Щеголеватая аккуратность туалета, бархатные ботинки, кружевной воротничок, красиво накинутая шаль свидетельствовали о нежной заботливости Модесты по отношению к матери.
6
Ниобея— по древнегреческой мифологии царица, оскорбившая богиню Латону, мать Аполлона и Артемиды. В наказание за это последние убили всех детей Ниобеи, которая от горя и слез превратилась в каменное изваяние.
Когда в уютной гостиной воцарилась, как это предвидел нотариус, непродолжительная тишина, Модеста, которая сидела возле матери и вышивала для нее косынку, привлекла на мгновение взоры всех присутствующих. Это любопытство, скрытое под банальными вопросами, которыми обмениваются с хозяевами не только редкие гости, но и люди, бывающие у них ежедневно, могло бы выдать самому равнодушному наблюдателю домашний заговор; но Гобенхейм был более чем равнодушен к окружающему и ничего не заметил. Он зажег свечи на ломберном столе. Мрачное настроение Дюме пугало не только Бутшу, Латурнелей, но и самое г-жу Дюме, ибо она прекрасно знала, что муж ее способен убить, как бешеную собаку, возлюбленного
Хотя Дюме был мал ростом и нескладно сложен, хотя лицо его основательно попортила оспа и говорил он совсем тихо и с таким видом, словно прислушивался к собственным словам, ни один человек за все двадцать лет его пребывания на военной службе не осмелился подшутить над этим бретонцем, олицетворявшим собой хладнокровие и твердость. Его глазки серовато-голубого цвета напоминали две стальные полоски, его осанка, выражение лица, звук голоса, манеры — все соответствовало краткой фамилии — Дюме. К тому же его физическая сила была хорошо известна и предохраняла его от любых нападок. Он мог убить человека ударом кулака и совершил этот подвиг в Баутцене, когда, отбившись от своей роты, безоружный, столкнулся лицом к лицу с саксонцем. Сейчас решительное и кроткое лицо Дюме приобрело величественно-трагическое выражение, его губы, тоже бледные, судорожно искривились, но он силой воли, как истый бретонец, тотчас же подавил волнение. Мелкие капельки холодного пота проступили у него на лбу, что было замечено всеми присутствующими. Нотариус Латурнель знал, что могла разыграться драма, подлежащая разбору суда присяжных. И действительно, для кассира в этой истории с Модестой Миньон дело шло о чести, вере и чувствах, гораздо более важных для него, нежели общественные условности, ибо вытекали они из таких взаимных обязательств, которые в случае несчастья подлежат не земному, а небесному суду. Сущность многих драм заключается в наших представлениях о вещах. События, кажущиеся полными драматизма, на самом деле являются только сюжетом, который мы облекаем, сообразно нашему характеру, в форму трагедии или комедии.
Жена нотариуса и г-жа Дюме, которым поручено было наблюдать за Модестой, вели себя как-то неестественно. Голос их дрожал, но сама обвиняемая ничего не заметила, — так увлеклась она рукоделием. Модеста клала каждый стежок с таким искусством, что могла бы поспорить даже с настоящей вышивальщицей. Ее лицо светилось от удовольствия, ибо она заканчивала вышивать последний лепесток последнего цветка. Карлик, сидя между супругой своего патрона и Гобенхеймом, с трудом сдерживал слезы, мучительно размышляя, под каким бы предлогом подойти к Модесте и шепнуть ей на ухо слова предостережения. Заняв место напротив г-жи Миньон, г-жа Латурнель с дьявольской хитростью, отличающей святош, сумела отгородить своим длинным корпусом Модесту от остального общества. Слепая, погруженная в молчание, была еще бледнее, чем обычно, и всем своим видом говорила, что она знает об испытании, готовящемся ее дочери. Быть может, в последнюю минуту она и порицала эту военную хитрость, но все же считала ее необходимой. Потому-то она и молчала так упорно. Душа ее плакала невидимыми слезами.
Эксюпер, главная пружина семейного заговора, не знал смысла всей пьесы, в которой, по воле случая, он должен был играть роль. В силу своего характера Гобенхейм держался так же беззаботно, как и Модеста. Искушенного наблюдателя потряс бы своим трагизмом этот контраст между полным неведением одних и напряженным вниманием других. Нынешние романисты охотно прибегают к таким эффектам, и они правы, ибо действительность во все времена была гораздо изобретательней, чем все вымыслы сочинителей. Здесь же, как вы увидите, социальная природа, являющаяся как бы природой в природе, решила завязать интригу позанятнее всякого романа, подобно тому как горные потоки вычерчивают фантастические рисунки, какие и не снились художникам, и, на зависть скульпторам и архитекторам, совершают подлинные чудеса, располагая и причудливо обтачивая камни. Было восемь часов вечера. В этот час медленно гаснут последние отблески дня, поглощенные сумерками. Небо было безоблачно чистым, теплый воздух ласкал землю, цветы благоухали, в тишине громко отдавались шаги редких прохожих да хрустел под их ногами песок. Море блестело, как зеркало; было так тихо, что даже пламя свечей, стоявших на ломберном столе, не колебалось, несмотря на приоткрытые окна. Эта гостиная, вечер, этот дом — можно ли вообразить себе лучшую рамку для портрета девушки, за каждым движением которой присутствующие наблюдали с глубоким вниманием художника, застывшего перед изображением Маргариты Дони, одной из достопримечательностей палаццо Питти. Но заслуживает ли всех этих предосторожностей сама Модеста, сей цветок, охраняемый столь же зорко, как цветок, воспетый Катуллом? Вы уже ознакомились с клеткой, вот теперь и описание самой птички.
К этому времени Модеста достигла двадцатилетнего возраста; стройная, тонкая, похожая на тех сирен, которыми английские художники украшают свои альбомы красавиц, девушка являла собой, как некогда ее мать, кокетливое воплощение того неоцененного во Франции очарования, которое мы именуем сентиментальностью, а в Германии считают поэзией сердца, проявляющейся во внешнем облике: у дурочек оно переходит в жеманство, но неизъяснимо прекрасно у девушек умных. Модеста, с ее локонами редчайшего бледно-золотого цвета, принадлежала к тому типу женщин, которых, очевидно, в память нашей праматери Евы, называют «златокудрыми ангелами», ее тонкая, как атлас, кожа бледнела под холодом взгляда и расцветала под его лаской, с которой не может сравниться самое нежное прикосновение. Легкие, как оперение южной птицы, волосы, уложенные буклями по английской моде, обрамляют спокойный лоб, бесстрастный до равнодушия, хотя и озаренный сиянием скрытых в головке мыслей; линии его так чисты, словно изваяны искуснейшим резцом. Но где и когда приходилось вам наблюдать такую безмятежность, такую лучезарную ясность? Кажется, будто лоб девушки излучает, подобно жемчужине, мягкий свет. В ее серовато-голубых глазах, ясных, как глаза ребенка, отражались в это мгновение вся ее чистота и лукавство, и это выражение вполне гармонировало с рисунком бровей, обозначенных легкими штрихами, словно их провела кисть китайского художника. Одухотворенная невинность этого лица еще более подчеркивалась белизной кожи, которая на висках и вокруг глаз напоминала по тону перламутр с голубыми прожилками — отличительное свойство блондинок. Ее лицо, овал которого встречается у мадонн Рафаэля, покрыто девственным румянцем, нежным, как бенгальская роза, а длинные ресницы, окаймляющие прозрачные веки, отбрасывают на щеки легкую полутень. Хрупкая, молочной белизны шейка напоминает своими очертаниями мягкие линии, которые так любил Леонардо да Винчи. Несколько веснушек, похожих на мушки придворных дам XVIII века, свидетельствуют о том, что Модеста вполне земная девушка, а не олицетворение мечты, о которой грезила в Италии «небесная школа». Несколько насмешливые губы, довольно полные, но все же изящные, говорят о страстном темпераменте. Ее стан гибок, но не хрупок, ему не страшно материнство, как тем девушкам, которые возлагают такие большие надежды на осиную талию и безбожно затягиваются в корсет. Канифас, стальные планшетки и шнуровки лишь подчеркивали прирожденную гибкость девичьего стана Модесты, и его можно было сравнить с молодым тополем, гнущимся на ветру. Светло-серое платье с длинной талией, отделанной тесьмой вишневого цвета, целомудренно обрисовывало ее фигуру, а вышитая шемизетка, прикрывая еще несколько худые плечи, позволяла видеть очаровательную округлость груди.