Модильяни
Шрифт:
«Придя в „Улей“, — рассказывал Соффичи, описывая Амедео нравы этой колонии художников-эмигрантов на Монпарнасе, — я увидел настоящую артистическую богему, людей всех возрастов, французов, скандинавов, русских, англичан, американцев, скульпторов и музыкантов из Германии, итальянских спецов по гипсовым отливкам, граверов, изготовителей фальшивых готических статуэток, авантюристов с Балкан, из Южной Америки и с Ближнего Востока. В этом караван-сарае у меня большая мастерская на мансарде с порядочным куском застекленной крыши и с антресолями. А начинал я с остова железной кровати без матраса, с доски, положенной на козлы и заменяющей стол, мольберта, пары стульев и чугунной печурки. Да мне для работы ничего другого и не надо было, так что я сразу взялся за дело».
В 1902 году рисунки и гравюры на дереве Арденго Соффичи публиковались в журнале «Перо». Он работал также для
«А с Ядвигой (баронессой Элен фон Эттинген) мы писали натюрморты, цветы, наброски портретов и читали романы о любви, при этом целуясь. Она привносит в мое творчество поэтический аромат своей души, тела и мехов. Я никогда ее не разлюблю. Именно ей я обязан лучшим в душе и характере, обязан всем, всем. Я уже давно, давно понял: Ядвига — одна из тех роковых женщин, что описаны в поэмах Пушкина и Лермонтова, в романах Достоевского и других русских писателей, она из породы голубок и царственных тигров, ангелов и демонов, таких ласковых, таких невинных и одновременно совершенно безжалостных, распутных, лживых, способных на измену и предательство — на все, что есть доброго и злого в человеческой натуре»…
Своими рассказами Соффичи давал пищу мечтам Амедео о некоем гостеприимном городе художников, готовом раскрыть объятья, словно верная возлюбленная, укачивая сладостными напевами, поддерживая вдохновляющим примером своих литературных героев. Песнь сирен раздавалась так близко, что впору потерять голову.
Второй, Мануэль Ортис де Сарате, чилиец, рожденный в окрестностях озера Комо во время европейского турне своего отца, известного композитора и пианиста, тоже побывал в Париже; он, подобно Амедео, охотно бахвалился своим предком Спинозой, а также упирал на родство с конквистадорами. По крайней мере, забавляясь, представлялся так: «Мануэль Ортис де Сарате Пинто Каррера и Каркаваль, потомок одной их славнейших эпох в нашей истории, ведущий свой род от мифических героев и принцесс, наследник соратников великого Писсарро, завоевателя Чили и Перу».
Растравляя страсть Амедео ко всему созданному французской культурой, в частности к поэзии Бодлера, Арденго Соффичи и Ортис де Сарате рассказывали ему о Париже, этом гигантском тигле, где бурлит все мировое искусство и получается сплав, легированный щедрой порцией свободы. Оба расточали хвалы живописи Сезанна, произведшего подлинную революцию в искусстве писать маслом. А еще у них часто заходила речь о первых шагах тех, чьи имена заполняли посвященные художникам журналы того времени: они толковали о Дега, Ренуаре, Моне, Сислее, Тулуз-Лотреке, Гогене, Ван Гоге, да и о Сезанне тоже — вот уж кто мог послужить примером художника, которому еще при жизни была уготована громкая слава! Создавалось впечатление, что эти первые шаги безвестных талантов, часто трудные, довольно быстро увенчивались успехом.
В конце 1905 года Евгения приехала в Венецию повидать сына. Она привезла немного денег, оставленных ему в наследство дядей, Амедеем Гарсеном, а от себя в подарок экземпляр «Баллады Рэдингской тюрьмы» Оскара Уайльда. Опубликованная в 1899 году и посвященная памяти «бывшего кавалериста Королевской конной гвардии», повешенного за убийство возлюбленной, поэма стала гимном свободе. Со стороны матери это был поистине символический подарок, ибо она понимала, что сын, как уайльдовский герой, тоже с «тоской в глазах» смотрел вверх, «на лоскуток голубизны». «Но каждый, кто на свете жил, / Любимых убивал» [1] , как гласят финальные строки баллады. То же делал и ее сын, когда уничтожал свои работы. Да в известном смысле и теперь, когда стремился уехать в Париж.
1
Перевод Н. Воронель. (Примеч. переводчиков.)
Он отправится туда зимой 1906-го.
Перед отъездом его друг Фабио Мауроннер, который впоследствии сделается настоящим мастером гравюры, купит у Амедео мольберты и некоторые личные вещи из его
ПАРИЖ
В одно прекрасное утро с весьма скромной суммой денег в кармане Модильяни вышел из поезда на Лионском вокзале. На белом трамвайчике доехал до квартала Мадлен, где, как привык поступать в первые дни на новом месте, остановился в хорошей комфортабельной гостинице.
Когда они прощались в Венеции, Ортис де Сарате дал ему рекомендательное письмо к своему приятелю Сэму Грановскому, украинскому художнику и скульптору. На следующий же день после приезда Амедео нанес ему визит. Это был большой оригинал, настоящая богема, он ни на грош не заботился о завтрашнем дне и был наделен чувством юмора, столь же примечательным, как его горячечный акцент, катающий букву «р», словно Сизифов камень. Увидевши Амедео, такого безукоризненного в его приталенной бархатной куртке и красном шарфе, небрежно повязанном вокруг шеи, черных шнурованных ботинках выше щиколотки и широкополой шляпе, украинец в своей клетчатой красно-белой рубахе, в выношенных до бахромы на брючинах штанах и в шляпе, давшей ему прозвище Монпарнасский Ковбой, сразу же подпал под обаяние элегантности этого юноши и его повадки, уверенной наперекор всей застенчивости.
— Итак, молодой человек, — произнес он на своем относительно французском наречии, — теперь ты в Париже, и что же ты будешь здесь делать?
— Хочу делать скульптуры. Большущие, вот такие! — решительно объявил Амедео, широко раскинув руки. — Ничего, кроме скульптур, как Микеланджело.
— А живопись?
— И это тоже. Но прежде всего скульптура!
Париж 1906 года — город, модернизованный за последние полвека, резко обновившийся с тех пор, как префект департамента Сена, движимый своими кипучими амбициями, не упустил удачного повода, выпавшего на его долю, и сделал Париж более доступным, чистым, удобным для проживания и красивым; столицы стало не узнать с тех пор, как барон Жорж Оссман подарил ей, во многих отношениях остававшейся средневековым городом, широкие обсаженные деревьями проспекты — таких до него и не видывали! Он также снабдил Париж водосточными трубами и новыми источниками питьевой воды, украсил парками, большими садами, скверами, а еще, гармонизируя городскую архитектуру, установил стандарты возведения новых зданий. Карнизы, балконы, лепнина теперь в ладу друг с другом и, сочетаясь, украшают фасады. В результате к началу XX века Париж сделался городом поистине возрожденческим, снова достойным принадлежать к золотому XVII веку, а заодно и следующему веку Просвещения — лучезарной культурной столицей, центром мира искусств и литературы, синонимом всего, что связано с игрой воображения и изобретательством, с творческой дерзостью — читай, с фрондой. Парижский дух притягивает, соблазняет, увлекает так, что у всего международного артистического мирка здесь вырастают крылья: скульпторы, поэты, писатели, музыканты проводят дни и ночи в поисках неизведанных пространств вдохновения или, опрокидывая ограды и барьеры собственных понятий, предоставляют потоку своей креативности вольно хлынуть на простор. Два холма, один на севере, другой на юге — Монмартр и Монпарнас, — одинаково овеяны вихрем фантазии и освободительной энергии. Большое разношерстное племя, что явилось сюда откуда-то из степей Восточной Европы, с гор Кастилии, со скандинавских озер или с земель Тосканы, смешивается с остальным населением Парижа. «Нервное воображение народов кружит вокруг невидимого пламени, горящего в очаге, имя коему — Париж», как точно и красиво подытожил историк искусства Эли Фор.
Амедео, который стремился ускользнуть из тесных объятий зашоренного мещанского самосознания, душивших его в провинциальном Ливорно, приходит в восторг от большого города, что раскинулся по обоим берегам величественной Сены, от атмосферы веселой свободы, где душа старых кварталов соперничает с живучестью новых. В первые недели он только и делает, что осматривает город, храмы, музеи; его не оторвать от Лувра. Он часто меняет гостиницы, перебираясь из одной в другую, тратит без счета, угощает новоявленных знакомцев выпивкой и приглашает в кафе на завтрак, претворяя на практике то, чему учит Талмуд: единственные деньги, которые тебе воистину принадлежат, это те, что тобою потрачены. Его манера жить и одеваться вкупе с расточительностью наводит кое-кого на мысль, что он, видимо, сынок банкира. Амедео и не думает опровергать такое заблуждение. Напротив, он еще укрепляет его в собеседниках. Никто не знает, что его шикарные замашки обеспечиваются скудными материнскими сбережениями и наследством дяди Амедея, умершего в прошлом году.