Модильяни
Шрифт:
Поезд уже должен отправляться, но все нетерпеливо топчутся на платформе в ожидании Амедео, не решаясь пройти в вагон. Он запаздывает. Фуджита и Збо в тревоге. А он все медлит в вокзальном баре, куда завернул пропустить стаканчик на дорогу. Наконец он все-таки появляется — в самый последний момент, когда кондуктор уже готовится запереть двери вагона.
Поначалу все это маленькое кочевое племя оседает в Ницце, в Павильоне Трех Сестер, что на улице Массены. Но очень скоро Амедео, который всегда испытывал неодолимую потребность ломать любые общественные и семейные ограничения, так не поладил с тещей, что конфликт принял затяжной характер. Несколько дней спустя он решает покинуть компанию и переехать в гостиницу. Сперва он перебрался в отель «Торелли» на Французской улице, дом 5, потом в номера (на той же улице
Между тем Сутин, вконец обнищавший, но счастливый от того, что видит море, снял себе какой-то сарайчик и проводил там целые дни, без конца чистя зубы. Как-то раз, когда Фернанда и Фуджита затащили его в Павильон Трех Сестер, чтобы угостить бараньей ногой, он так объелся, что заболел.
Однажды вечером Амедео, возвращаясь домой после утомительного дня, повстречал Поля Гийома в компании актера Гастона Модо и Блеза Сандрара. Заметив, что приятель малость раскис явно от того, что томится без выпивки, Блез, в ту пору работавший сценаристом на киностудии «Викторина», предложил ему денег, чтобы без промедления «промочить горло». При этом он, тоже порядком устав от бесконечной работы, рассчитывал улизнуть от спутников и заодно с Модильяни податься в бистро. Но Амедео к немалой досаде Блеза от денег отказался.
Несколько позже господин Кюрель, владелец Павильона Трех Сестер, лишил постояльцев кредита, а поскольку они совсем перестали платить за квартиру, решил выставить всю компанию вон. Чтобы возместить убытки хозяина, три художника — Модильяни, Фуджита и Сутин — предложили ему свои работы, но он категорически отказался. Это с его стороны был весьма прискорбный просчет, ибо, прибрав к рукам весь их багаж, на картины он не польстился, а ведь лет через пять полотна Модильяни, Сутина и Фуджиты сделали бы его миллионером. Папаша Кюрель умер, терзаемый яростью и запоздалыми сожалениями.
После Ниццы маленькое сообщество перебирается в Кань-сюр-Мер. Там Амедео зачастил в гостеприимное кафе некоей Розы, женщины проницательной, чудаковатой и очень сердечной, которая соглашается принимать рисунки в уплату за стаканчик-другой винца. У нее, конечно, нет ни благодушия папаши Либиона, ни его опыта, но что-то ей подсказывает открыть художнику кредит, когда он больше не может бросить на ее стойку пару бронзовых кругляшей с вытесненным на них Наполеоном.
Жизнь у всех худо-бедно налаживается. Хотя из-за войны Амедео лишен возможности рвануть в Италию, он живо ощущает ее близость. Он упивается теплым климатом, морем и солнцем. Нахлобучив старенькую широкополую шляпу, он слоняется по Променад-дез-Англе, набережной, заполненной богачами, которых тянет на Лазурный берег, чтобы быть подальше от войны. Он снова встречает Сюрважа, который тоже обретается в Ницце.
Что до Леопольда, он с утра до вечера бегает от одного торговца картинами к другому, рыщет по ресторанам и шикарным отелям Ниццы, Кань, Сен-Жан-Кап-Фера, Больё, Вильфранш-сюр-Мер, пытаясь продать что-нибудь из работ Моди или Сутина, но потенциальных клиентов, всех этих толстосумов, интересуют только казино Монте-Карло. Когда наступает вечер, все небольшое семейство ждет его на трамвайной остановке в надежде, что он хоть что-нибудь продал.
«Это были дни тревог и зубоскальства», как позже скажет Фернанда Барри. Честно говоря, они все кое-как перебивались на те деньги, которые Шерон ежемесячно высылал Фуджите из Парижа. Но дни проходили в относительной беспечности, вдали от столичных туманов и грохота войны. Одному лишь Амедео было не на шутку скверно. Ему хотелось более спокойной жизни, размеренной, безмятежной, свободной от материальных тягот, а вместо этого — непрестанные треволнения, порождаемые безденежьем, подавленность от того, что картины не продаются, мучительная неуверенность в завтрашнем дне. Он продолжает пить, курит беспрерывно,
И вот наконец появляется Збо с доброй вестью, которой все ждали так долго. В Марселе ему улыбнулась удача: торговец и коллекционер Жак Неттер купил, притом за очень хорошую цену, целую партию картин. Среди них была «Bambina in azzurro» («Девочка в голубом») — портрет очень изящной малютки лет четырех-пяти, голубоглазой, в бело-голубом платьице с розовым маленьким бантом в волосах. Она стоит в углу комнаты, ее унылая мордашка умиляет до невозможности. Амедео в этот период создаст еще много портретов детей — мальчиков и девочек. Возможно, сам того не сознавая, он вдохновлен ожиданием собственного ребенка.
Тем не менее он далек от намерения оставить былые замашки. Как и прежде, блуждает от одного бистро к другому, по парижской привычке меняет гостиницы. Ни в одном отеле Амедео не могут вытерпеть больше нескольких дней — хозяева просят его съехать, устав от претензий других постояльцев, которые жалуются, что он мешает им, поет слишком громко, в поздний час поднимает шум, возвращаясь вдрызг пьяным. Все это продолжается вплоть до того дня, когда Сюрваж предлагает Модильяни работать у него.
Потом он перебирается к Остерлиндам — это семья скандинавских художников, чья вилла в Кань, окруженная оливковыми рощицами и клумбами роз, соседствует с домом Ренуара. В те дни семидесятилетний художник Аллан Остерлинд находится в зените славы. Его сын Андерс рассказывал, что видел, как Зборовский и Модильяни вошли к ним в сад. Невзирая на свою стать итальянского принца, Амедео выглядел грязным и замученным, словно генуэзский портовый грузчик. Андерс предоставил ему свою лучшую комнату, свежевыкрашенную, белую и чистую, но ни в эту ночь, ни в следующие гостю не спалось. Он заходился в долгих приступах кашля, его мучила неутолимая жажда, он всю ночь пил прямо из кружки, харкал на стены, стараясь попасть как можно выше, а потом долго смотрел, как плевок стекает вниз.
Однако в той же самой комнате он создал много рисунков и картин, среди них есть несколько особо примечательных, в частности превосходный женский портрет. Тогда же был написан портрет госпожи Остерлинд, прекрасной Рахили с золотистыми глазами, медленно угасавшей от кишечного туберкулеза, следствия испанки. Она изображена сидящей в кресле-качалке, томно подперев подбородок правой рукой.
По вечерам Остерлинд обычно отправлялся на виллу Коллетт в гости к своему старому соседу Огюсту Ренуару — тот, наполовину парализованный, проводил дни в инвалидном кресле на колесиках. Его бедные руки, прекрасные рабочие руки, что встарь расписывали фарфор, были скрючены ревматизмом, он даже высморкаться не мог без посторонней помощи, а когда хотел поработать, то приходилось привязывать кисть к пальцам. Ему было семьдесят семь лет.
— Возьми меня сегодня с собой к Ренуару, — попросил Амедео.
И вот Остерлинд приводит Модильяни, безвестного и нищего итальянского художника, к прославленному старому мэтру. Зборовский сопровождает их. Ренуар принимает их очень попросту, в столовой, куда его привезли после того, как он закончил свою дневную работу.
Это была большая комната в буржуазном стиле, где на стенах висело несколько картин хозяина дома и один утонченный, выдержанный в серых тонах пейзаж Коро. Ренуар сидел, съежившись в кресле, его плечи были закутаны шалью, на лоб надвинута каскетка, лицо прикрыто сеткой от комаров. Но глаза, глядевшие из-под этой импровизированной вуалетки, живые и пронзительные, с первого взгляда оценили собеседников. Двое мужчин в упор смерили друг друга глазами. Ренуар со своим славным прошлым, Моди со своей болезненной, озлобленной молодостью, не знающей доверия. С одной стороны радость, наслаждение лучезарным, чуждым страдания творчеством. С другой — творчество, рожденное болью, питаемое жизнью, изнемогшей от мучительных невзгод.
Ренуар велел принести для показа несколько своих полотен.
— Стало быть, молодой человек, вы тоже художник? — сказал он Модильяни, который молча разглядывал холсты.
Модильяни не ответил.
— Пишете ли вы с радостью, с тем же упоением, с каким предаетесь любви в объятиях женщины?
Модильяни упорно безмолвствовал.
— Вы подолгу ласкаете свои полотна?
Модильяни продолжал хранить молчание. Его лицо было угрюмо.
— А я каждый день поглаживаю их попки, пока картину не закончу.