Мое неснятое кино
Шрифт:
Мы часто подтрунивали, а то и больно цепляли друг друга:
— Вы, поручик, свои замашки бросьте, — говаривал он. — Это вам не «в лесу прифронтовом».
— А вы, Бубновый Валет, чуть полегче со своими капризами! Я родился на свет не для того, чтобы всё время угождать вам. Здесь не ВХУТЕМАС (шпильки обычно приходили сами и не самые деликатные).
Почему-то он всегда казался мне похожим на постаревшего бубнового валета. Рубашкин иногда посмеивался, но чаще раздражался.
В своей операторской работе он шел к результату через раздражение и сопротивление. А потом быстро отходил, умел легко прихвастнуть, дескать, «получилось недурно». И был чувствителен ко
Я его величал:
«Самый интеллигентный среди операторов».
Он меня — «Самый вежливый среди режиссеров».
Как мы собачились, Боже!..
С Никитой Курихиным и со мной Рубашкин снял два полнометражных художественных фильма, и тут он впервые в жизни хлебнул настоящей фестивальной славы — Приз «За лучшее операторское мастерство!». По-моему, он был счастлив. Мы были рады не меньше.
Потом он снял (только с Никитой) к/ф «Барьер неизвестности». Позднее, опять со мной, ещё два фильма. Уже в Москве, скандально нашумевшую эксцентрическую комедию о войне «Крепкий орешек» с Надеждой Румянцевой и Виталием Соломиным в главных ролях. На мой взгляд, Надежда Румянцева показала себя в этой роли как замечательная эксцентрическая актриса, даже клоунесса, а это самый редкий дар в актёрском деле. А Виталий Соломин сыграл свою первую иронически-комедийную роль и отлично её исполнил. Фильм имел очень большой по тем временам коммерческий успех, за что на режиссера и исполнителей свыше трёхсот газет и журналов Советского Союза опрокинули соответственное количество ушатов брани и помоев. Это в свою очередь снова и снова способствовало бурному росту успеха, особенно среди школьников, — они же газет не читают, — которые состязались, «сколько раз и кто больше посмотрел!».
На стадионах при появлении Надежды Румянцевой уже скандировали: «Крепкий орешек!». А нас, создателей фильма, пресса костерила как отпетых пошляков и осквернителей боевых святынь! Такие непрерывные сражения на грани дробления челюстей и черепов на нашей отечественной художественной ниве называются творческими спорами и завидной бескомпромиссностью! Единственно, чего нам не могли припаять, так это ярлыки «тыловые крысы» — мы оба были фронтовики.
Потом ещё один фильм о войне, но уже вполне серьезный… Здесь были и успех, и награды, но синяков и шишек Самуил Рубашкин в работе со мной наполучал куда больше, чем пресловутых похвал и наград. При этом можно похвастаться: после очередной неприятности и финансовой репрессии он огорчённо сказал:
— Знаете, я лучше с вами потеряю, чем с ними найду…
И это при том, что он вовсе не был безразличен к презренному металлу и особенно — к его частому полному отсутствию.
Тем не менее, мы продолжали работать вместе, расставались ненадолго и встречались вновь на съёмочных площадках.
Если бы сложить сегодня все фильмы, снятые оператором Самуилом Рубашкиным, можно было бы сказать: «Ни много, ни мало. Сколько дали ему, столько он и сделал — не рвался, не отнимал у других — он был человек в делах человеческих». Пусть память о нём будет долгой и доброй. Наверное, есть ещё люди в кино, которые сегодня, услышав о Рубашкине, сказали бы искренне доброе слово о нём. А среди любителей живописи и подавно.
Самуил Яковлевич Рубашкин хорошо знал, что я давно увлекаюсь современной живописью, может быть, однобоко, может быть, странно и ограниченно, но увлекаюсь. Эрнест Хемингуэй был одним из первейших авторитетов нашей молодости, и я не был оригиналом, всегда помнил его строгое наставление: собирайте, мол, своих современников, а не тех, которые уже и без вас знамениты. Да и не по карману они вам будут — знаменитые — что-то в этом роде было у Хемингуэя.
Знал Самуил Яковлевич и о моих постоянных контактах с московскими художниками и кое с кем из ленинградских, величаемых авангардистами, формалистами, мазилами (это позднее они стали «неформалами»). Известны ему были и мои особые увлечения молодыми художниками Анатолием Зверевым, Дмитрием Плавинским, Альбертом Гогуадзе. Их картины и офорты заполняли стены моей небольшой комнаты в коммунальной квартире в центре Москвы. Ведь все мы, даже в периоды наибольших финансовых провалов всё же были куда обеспеченнее бедствовавших молодых художников. Уж это точно. Но он также знал и то, что я ни разу, ни одного раза, не проявил интереса к его собственному живописному творчеству. Даже стыдно признаться!
Откровенно говоря, я не хотел ещё одной какой-либо размолвки с Самуилом Яковлевичем — художники народ обидчивый, а он был художник. Если мне не понравится то, что он рисует, пишет, даже малюет, наши отношения дадут, обязательно дадут, дополнительную трещину. Да и не ждал я там ничего особенного, я терпеть не мог дилетантского наскока, приблизительности там, где больше чем где бы то ни было требуется безупречный профессионализм, чувство соразмерности. Одним словом, принципиален был изрядно!
Тем более что Самуил Яковлевич в процессе подготовки к съёмкам и во время создания фильма старался в руки не брать карандаша, и ему это всегда удавалось. Все, кому придётся, делали почеркушки, наброски, раскадровки и схемы мизансцен. Все, даже я, вовсе не умеющий рисовать. Все, но не Рубашкин. Только на словах, только скептически глядя на собеседника — «Ну, что ещё вы там напридумывали!», — словно мы подрядились убеждать его, уговаривать, чтобы он снизошёл, понял и простил нас неучей!..
Поверьте, выдержать всё это было нелегко. Так же, как нелегко нарушать благостные традиции добропорядочных вспоминателей.
Итак, я упорно не интересовался его живописными пристрастиями. Шли годы — я молчал. Его живопись уже всерьёз хвалили художники, блуждали туманные слухи о некоем своеобразии и незаурядности его таланта…
Однажды он спросил:
— А не хотелось бы вам (имя, отчество и величальная ироническая приставка вроде «мэтр» или «маэстро») посмотреть на то, что я там «творю» и малюю?..
Вид у него был такой, словно ему было ровным счётом наплевать на мой ответ, или он заранее знал дежурную фразу — «Да-да, обязательно как-нибудь в ближайшее время!». Впрочем, вся интонация приглашения зацепила меня.
— Кофием-то хоть напоите? — спросил я.
Кофе был в дефиците.
— Пожалуй, найдётся, — пообещал художник.
— Раз такая щедрость, то поехали.
В работе у нас был обычный затяжной перерыв, мы друг от друга не зависели, нашим отношениям ничто не угрожало. Его болезненное самолюбие я, кажется, научился не тревожить без особой нужды, а он стал понимать, что мои наскоки не всегда определялись только скверностью характера. Тут следует отметить, что сам Самуил Яковлевич в обыденной жизни хоть и был человеком достаточно чутким, мягким и покладистым, в рабочей круговерти отнюдь не был таким уж осторожным в обращении с коллегами, а порой становился желчным, уничтожительным и вовсе несносным. Мы были обоюдно круты, расходились, разлетались с треском и потом долго отыскивали друг друга в немыслимом пространстве. А с годами постепенно обнаруживали, что относимся один к другому гораздо лучше, чем предполагали раньше.