Мое неснятое кино
Шрифт:
Пришлось повести себя несколько круче, чем в мирной жизни, и чуть мягче, чем на войне. Мастер остался сидеть в кресле, его знакомый остался за воротами и просмотр вошел в обычное напряженное русло — труд двух лет предстал на суд родной общественности без дополнительных помех… Я краем глаза все время следил за ним, готовый в каждую секунду броситься на помощь терпящему бедствие кораблю, но стал постепенно замечать, что мастер быстро трезвеет — его поза, устремленная вперед, навстречу экрану, говорила, что он заинтересован и досидит до конца…
Когда
— Молодец, старик, сделал картину. А я идти боялся — вдруг не понравится… Сценарий-то был… того… Тухлый…
3.08. 1973 г. Мастер встретил меня без обычной шумной приветливости и прямо в прихожей объявил, что обижен.
— Вы знаете Емельянова?.. Почему я должен узнавать о вашем дне рождения от Емельянова?! — это был уже выговор.
Поначалу я даже не мог понять, о каком Емельянове идет речь и за какие такие прегрешения Домбровский вдруг шкурит меня. А он отойдет не скоро, — обижается он кровно и смертельно… То, чего мне больше всего не хотелось, и чего как-то опасался мастер, произошло. Пустяковая, но трещина….
Я знал, что Ю.О. преувеличенно подозрителен, но теперь пришлось понять, что он ещё зверски раним и ревнив… Скорее всего, он сам чувствовал себя несколько виноватым и тем сильнее была его обида… Я, как умел, старался сгладить неловкость этого досадного недоразумения.
… Мало-помалу он угомонился, и мы беседовали:
— Вы человек второй половины жизни. Есть люди первой половины жизни, а вы второй… И мало кому дано быть человеком двух половин. Это уже титаны. Да и гении в большинстве обе половины не осиливают…
Я рассказал, что по «плохому радио» на этих днях передали большой очерк об алма-атинском скульпторе Иткинде — подробный очерк. В рассказах Домбровского о художниках города Верного есть глава об Иткинде.
— Это гений… — он снова стал ходить по комнате. — Смотрите. Это Иткинд. Одна из самых последних его работ. Цены ей нет. После моей смерти обнаружат. Один из самых последних Иткиндов… И это Иткинд…
На платяном шкафу и над дверью — два одинаковых скорбных лика, — будто бы вырубленные в дереве, а на самом деле папье-маше. Сила и выразительность этих работ были несомненны.
Он, когда дарил, сказал:
— Вот он, «Я на том свете».
— А почему в кудрях теленочек над головой?
— «Ну, хоть теленок из меня на том свете получится?» — ответил скульптор. — Я ведь был с ним знаком — мы разговаривали… Может быть, скульптор прикидывался?.. Я как-то поначалу засомневался… А потом — нет! Это гений… Вот мы с вами не гении. Правда — не гении?.. — Глаза хитро светились. — Мы не барахло — правда ведь? — Объединение под сомнительной формулой «мы с вами» выглядело сильным преувеличением. — Мы с вами — нечто! А он — безграмотный гений… Мои очерки о художниках в «Новом мире»
Он долго настаивал на этой форме своего несогласия с пожеланиями редакции, а скорее всего — старался укрепить себя и дать клятву в чьем-нибудь присутствии не предать памяти трижды преданного и вечно гонимого «еврейского Микеланджело».
Разговор пошел о Михоэлсе и Зускинде.
За кулисами в ГОСЕТе (Государственный Еврейский Театр) Ю.О. представили Соломону Михоэлсу. Дело было перед спектаклем, и Народный артист пригласил его выпить после спектакля и поговорить (а не поговорить и выпить — что не одно и то же!) Михоэлс к моменту знакомства уже знал о Домбровском и потому сразу принял его с расположением и широтой.
Вениамин Зускинд (тоже Народный артист) призвал пить «так, как могут пить евреи!» Так и пили — по-русски.
Мастер вспомнил Потоцкую (вторую жену Михоэлса), и пожалел её сокрушенно:
— Она ведь одна пропадает… Родственники-то уехали. Кто ж за ней присмотрит?.. Её тогда, после убийства мужа, споили.
— Сознательно споили… Из дома не выпускали, а спиртное ставили на стол в неограниченном количестве. Красавица была… Красавица! И охранников при ней содержали. Прямо в её жилище…
Постепенно утихли воспоминания, и мастер стал читать мне главу из «Факультета» — о вожде, работающем за столом в саду и об одном из невероятных случаев — вождь помиловал человека, приговоренного к расстрелу…
Кончил читать — и традиционное:
— Ну, как? Ничего?.. Такому закоренелому, как этот Coco, должны быть засчитаны все его добрые дела, а то перекос будет — одни убийства, что ли?
Папка с «Факультетом» уже превратилась в фолиант и лежала на стуле.
— Объемистая, — заметил я.
— Да-а… — возликовал мастер, схватил её двумя руками и, в замахе подняв высоко над головой, тяжело с ударом опустил её на сиденье стула. — Этой штукой уже убить можно! — в его глазах сверкнули бесовские огоньки, и он тихо рассмеялся.
В этот день я ощутил, что мастера непрестанно мучают приступы совести, и он от них шалеет:
— Д… опять дали три года, а ведь я верил, что он стукач… Стыдно… Но, старик (на его лице появилась одна из самых болезненных гримас)… Я ведь свое отсидел, оттрубил?.. Как думаешь?.. А?.. А все равно стыдно…
У меня дома. Настроение у всех скверное. Вокруг события мрачные. Ю.О. каждый раз, когда звонит Кларе в Алма-Ату, очень волнуется и не может сосредоточиться. А звонит всегда от меня, говорит, что от него автоматика не срабатывает.
На дамский, риторический, брошенный в пустоту вопрос: «И долго еще все это может продолжаться?!» — он пожимает плечами, широко разводит руки, пытается пятерней сгрести и откинуть нависающие на лоб густые волосы, плотно сжаты губы, и ходит по комнате. Это означает некий старт, концентрацию, после которой будет рывок, атака.