Моё поколение
Шрифт:
— Хлеб да соль, Аверьян Андреич. Здравствуйте, Марфа Семеновна.
— Спасибо, — степенно отозвался Заборщиков. — К нашей ухе милости просим.
Заборщиков сидел на своих нарах, свеся вниз ноги в пестрых от многочисленных штопок грубошерстных носках. Портянки и сапоги сушились возле каменки. Кроме носков, на Заборщикове были заношенные до лоска штаны из чертовой кожи и линялая черная косоворотка. За спиной его на гвозде висели короткий ватник и ушанка, в которых Заборщиков работал. Чуть в стороне
Между тем Заборщиков вытащил из-под нар невысокий ящик, в каких бакалейщики держат мыло, и пригласил Рыбакова сесть. Рыбаков сел. Яша Полозов уселся недалеко от каменки прямо на земляной пол, прислонясь спиной к стене.
Пока Заборщиковы кончали свой несложный ужин, Яша Полозов перекликался с их соседями и вел одновременно со всеми громкий разговор о новостях дня. Рыбаков сидел на ящике из-под мыла и разглядывал окружающее, стараясь делать это неприметно для других. При этом он неотступно думал об одном и том же — неужели этот жалкий угол с нарами, этот сенник с лоскутным одеялом поверх него, этот столик-доска с миской и парой деревянных ложек, этот висящий на стене старый пиджак и женский платок — неужели этот жалкий угол с жалким скарбом и есть всё, что нажил, что заслужил, заработал старый пильщик за пятьдесят лет тяжкого труда?
Эта мысль, придя в голову Рыбакову в первую же минуту его гостьбы в бараке, не оставляла его всё время, пока он был у Заборщикова. Она преследовала его неотступно и позже, по дороге к дому, и дома, и назавтра в гимназии, и на улице.
Беря на завтрак у сторожа Хрисанфа плюшку с сахарной поливкой, он вспомнил миску с вонючей пикшей у Заборщиковых. Глядя на прилизанную, пахнущую бриолином голову Пети Любовича, он одновременно видел грязный барак, пропахший потом, портянками, махоркой, гнилой рыбой, клопами.
Он думал об этом, проходя мимо Коммерческого собрания, в окнах которого мелькали танцующие пары и гремела музыка. Он думал об этом, провожая глазами промчавшиеся мимо легкие санки с медвежьей полостью, надежно укрывавшей и защищавшей от холода ноги седока. В санки запряжен был кровный караковый жеребец. Конь летел по Троицкому проспекту, картинно вытянув длинную шею и далеко выкидывая на машистом бегу тонкие точеные ноги. Из-под копыт его летели и дробно били в выгнутый передок саней крупные комья снега. В санках сидел Мартемьян Кыркалов — один из двух братьев Кыркаловых, которым принадлежала известная Рыбакову лесопилка, которым принадлежали многие другие предприятия города.
Вид у лесозаводчика был самый добродушный, и он весело кивал головой встречным знакомым. Но Рыбаков довольно наслышался в последние дни и недели о зверином нраве Мартемьяна Кыркалова, чтобы обмануться этим добродушием и приветливыми кивками. Он знал, что, наживая сотни тысяч рублей от своих лесопилок, Мартемьян платит своим рабочим за двенадцатичасовой изнурительный труд по сорок — пятьдесят копеек в день. При этом он держит их в тесной вонючей казарме и кормит тухлой сайдой, принуждая покупать её в своей заводской лавке и насчитывая за неё в полтора раза больше обычной цены.
Это он, Мартемьян Кыркалов, когда у Заборщикова отрезало пилой два пальца правой руки, не нашел ничего лучшего, как оштрафовать его за «неаккуратную работу». Это он лишил ноги Спирина. Это он увольнял рабочих не только за «дерзость» и «вольные мысли», но и за то, что рабочий не снял перед ним шапки при встрече. Ему мало было иметь у себя на заводе рабочих. Ему нужны были рабы. Это был рабовладелец, и этот рабовладелец, сытый и довольный, мчащийся на коне, стоящем месячного заработка двухсот рабочих, живет так сытно и вольготно именно потому, что его рабочим живется нечеловечески скверно и голодно.
Эти социальные параллели, в сущности говоря до крайности простые и очевидные, эти прямые и ясные сопоставления жизни трудовых людей и жизни их хозяев, эти всем видимые вопиющие различия, в каких живут два противостоящие в мире мира, — они ведь и прежде были видны. Часть их была скрыта, замаскирована фальшью внешних фактов, но многие из них лежали на самой поверхности жизни. Они всегда были и не только очевидными, но и вопиющими. Почему же только теперь он увидел их? Почему же только теперь он понял их страшную правду?
Рыбаков не мог ответить ни на один из этих вопросов. Он не мог ответить на множество других жгучих и неразрешимых вопросов, которые возникали в устрашающем изобилии. Сперва он мучился ими один. Потом бежал с ними к Бредихину, Ситникову, Никишину или Левину. Они бурно спорили, но ни до чего доспорить не могли. Тогда Рыбаков обращался к Новикову. Новиков долго слушал его, пощипывая свою светлую бородку, потом говорил, прищуря серые внимательные глаза:
— Знаете что, Митя, давайте-ка я к вам на ночевку заберусь сегодня. А?
Новиков приходил вечером, и они, проговорив всю ночь, засыпали на час-другой только под утро. Ранним утром, ещё затемно, Новиков уходил, а вскоре убегал в гимназию и Рыбаков. На некоторое время мысли его входили в более спокойное русло, но вскоре всё начиналось сначала, и снова Новиков являлся на ночевку. Так провели Новиков с Рыбаковым не одну ночь, пока неожиданное событие не прекратило их тайных встреч.
Глава одиннадцатая. ВПЕРЕД
Архангельская губерния — дальняя, бездорожная, занесенная снегами — издавна служила местом ссылки так называемых политических преступников. Количество ссыльных в губернии доходило до трех тысяч семисот человек. Прибывающие в Архангельск партии рассылались по медвежьим углам огромной губернии. В самом городе поначалу ссыльных вовсе не оставляли «в видах ограждения от их развращающего влияния многочисленной здесь учащейся молодежи и рабочих лесопильных заводов».
Только позже, когда рассовывать по губернии прибывающих ссыльных становилось всё трудней, некоторое количество поднадзорных оставляли в городе.