Моё поколение
Шрифт:
Бабка стоит возле крана и ополаскивает какую-то миску. Аня пробегает мимо неё и, перехватив на лету укоризненный и вопрошающий взгляд, выскакивает на крыльцо.
В ноги ударяет неровный свистящий ветер. Густая белесая метелица заволакивает двор, улицу, высокий забор. В нижнем этаже кто-то из приказчиков тренькает на балалайке.
Она сбегает с крыльца и идет сквозь плотный наволок метели недальней своей дорогой. Дойдя до набережной, она спускается к реке. Здесь, на просторе, ветер зло и остервенело кидается
Она вглядывается в снежную заволоку, прикрыв глаза рукой. Влево что-то в самом деле темнеет.
Она оставляет дорогу и сразу проваливается по колено в снег. Она падает на бок, и ветер закидывает её густой снежной россыпью. Она поднимается и упрямо идёт вперед. Темное пятно густеет и распадается. Она различает торчащие из снега елки. Это вешки, которыми обставлена прорубь. Сюда, с двоеручными корзинами на низких саночках, приходят днем бабы полоскать белье. Для них и прорублен близ берега этот водяной лаз.
Увидев вешки, она кидается вперед. Шубка распахивается. Ветер подхватывает разлетающиеся полы, тянет назад. Она хватается руками за вешку. Колючая хвоя царапает кожу. Она отдергивает руку. Меж пальцев застревает оборванная резким движением веточка — темная, обледенелая, шершавая.
Аня смотрит на неё жалостливыми глазами и прячет за вырез платья к теплой груди — пусть пригреется.
Потом она поворачивается, и глаза её останавливаются на зияющей черноте проруби.
Она содрогается и отступает. За пазухой, как пичуга, трепыхается колкая веточка.
— Елка, — говорит она, — елка, — и, прижимая руки к груди, вдавливает в тело холодную упругую веточку. — Елка.
Потом делает шаг вперед и, закрыв глаза, катится по обледенелому скату вниз, к темной, стылой воде…
Глава седьмая. САМОУБИЙСТВО ОТМЕНЕНО
Гроб стоит в церкви. Он сделан по особому заказу, обит глазетом и парчой. Свечной чад и густое дыхание толпы подымается к высоким церковным сводам. На хорах трубно отхаркиваются громоподобные басы с пунцовыми носами и львиными шевелюрами. Подростки-дисканты в синих балахонах пощипывают исподтишка друг друга и, отвернувшись, фыркают. Соборный хор в полном составе.
Давно не видали архангелогородцы столь богатых и пышных похорон.
— Тыщи в полторы, поди, вскочила Матвею Евсеичу покойница-то, — шепчет соседу плотный рыбнорядец.
Сосед истово крестится и, скосив глазок на приятеля, бросает солидно:
— Полторы? А я так смекаю, и тремя не обошлось.
— Ну-у? — почти испуганно шепчет рыбнорядец. — Ай да Матвей Евсеич.
Он вытягивает шею и приподымается на цыпочки, чтобы взглянуть через плотный частокол голов на щедрого родителя. В глазах его — нескрываемое уважение, почти восторг.
Матвей Евсеевич высится возле гроба неподвижной огромной тушей. Как вошел в церковь, как стал на этом месте, так и стоит каменной глыбой. Всей церемонией распоряжается старший приказчик Матвея Евсеевича — расторопный и хлипенький человечек с бородкой клинышком и блудливыми глазками. Время от времени он подступает лисьими, крадущимися шажками к хозяину и, приподнявшись на носки, что-то шепчет ему на ухо. Матвей Евсеевич поводит густой бровью и снова застывает в мертвой неподвижности. Он не видит ни приказчика, ни всхлипывающей рядом Агнии Митрофановны, ни повязанной черным платком бабки Раисы, стоящей возле гроба на коленях, ни блеска свечей, ни потной толпы, набившей церковь жарким комом до самой паперти… Нагнув тяжелую голову, он смотрит прямо перед собой на невысокий холмик гроба.
Перед ним в тяжелом дубовом ларе ногами к востоку лежит легкое и тихое тело, позади — суетливая и обессмысленная жизнь, и день терзаний, и страшная фантастическая ночь… Он не дочитал принесенного Гесей письма, он понял только одно слово «прорубь». Он не помнил, как очутился на улице, как стоял в метельной мгле перед черной дырой водяного лаза и звал назад свою наследницу, как молотил кулаками в двери приказчичьих комнат. Он ревел как раненый бык и сулил все богатства земли метавшимся вокруг него людям.
Через час вокруг проруби раскинулся ночной лагерь. Дрожали чадные факелы, скрипели санные полозья, яростно долбили зеленый лед остроносые пешни.
Вниз по течению прорубали широкую полынью, обшаривали баграми неглубокое дно и рубили дальше. Ветер относил к берегу густые хлопья метели, осколки льда, надсадные вскрики людей. Вырубленные продолговатые льдины оттаскивали на санках в сторону, и они стояли, блестя крутыми боками, как сказочные хрустальные гробы.
К рассвету её нашли. Молоденький кудрявый приказчик, дрожа от холода и страха, нечаянным движением багра вскинул к краю черной ямины светлое пятно. Кто-то подхватил его, кто-то выкинул наверх. Глухо ударилось негнущееся тело о вытоптанный снег. Суетливо заметался старший приказчик, покрикивая: «А ну, взяли, взяли, братцы!»
Но никто не брал. Сняв шапки, стояли в дрожащем свете факелов молчаливые искатели возле страшной находки.
Потом круг разомкнулся, и в него вошел Матвей Евсеевич — без шапки, в шубе нараспашку.
Он молча поднял распростертое у его ног тело и, не замечая его тяжести, не замечая бегущей ручьями воды, понес к берегу.
Несколько часов спустя вокруг этого безучастного ко всему тела разыгралась бурная церковно-полицейская интермедия.
Вначале появился околоточный, потом пристав, потом даже полицмейстер. Сам губернатор был обеспокоен происшествием, хотя казалось бы, что его-то вовсе не касались душевные переживания гимназистки, приведшие к катастрофе.