Мое поколение
Шрифт:
— Сердце не лежит? — рассвирепел старик. — Сердце? Несмышленое твое сердце! Тоже сердце!
Он сердито отодвинул чашку. Сколько раз он слышал в своей жизни это выраженьице: «сердце не лежит»! За ним всегда скрывался этакий брезгливый чистоплюй, белоручка. Сердце не лежит! А Ленин говорил: пойдем хоть в хлев, если надо. Сердце!
— Историю партии изучайте, юноша! — крикнул Максим Петрович Кружану, — тогда и сердце на месте будет! Сердце!
Максим Петрович знавал многих «революционеров», у которых к черновой подпольной работе не лежало сердце. «Нам оружие давай! —
Он тоже, Максим Петрович, знавал, что такое «сердце». Он стоял под красным флагом на горловских баррикадах пятого года, и ему казалось, что это ветер свободы и победы раздувает знамя. А потом пришлось прятаться в заброшенных шахтенках, в шурфах, бежать, как хромой, затравленный волк, волоча простреленную ногу. Черное отчаяние охватило его: «Все погибло! Все к черту! Лучше сдохнуть в степи!» Сердце!
А потом ему сказали, что большевикам надо идти в думу. Он не понял. Он думал, что ослышался, что докладчик не то сказал. Он знал: думу большевики бойкотируют. Он вспомнил кровь шахтеров, побитых в Горловке. Какие тут думы! Какие тут парламентские разговоры! Сердце не лежит к разговорам, — к оружию, товарищи, к оружию! Умереть с оружием в руках. А мудрый человек сказал: хоть в хлев! Сердце!
— У тебя сердце глупое, — сказал старик Кружану. — Глупое, раз оно к делу не лежит.
Он сердился, это было не похоже на его обычное отношение к молодежи. Он отечески нежно любил ее. К этой любви примешивалась гордость: «Вы живете в новом мире, юноши. Этот мир завоевали для вас мы, старики. Живите же ладно! Живите же лучше и чище нас». А он, Кружан, вот как живет! Ну, что ж! Будем говорить как следует. Два члена партии стояли перед ним. Один говорил, что у него к политике партии не лежит сердце.
— В партии давно? — отрывисто спросил он Кружана.
— С января двадцатого.
— Взыскания были?
— Были… — Кружан высоко поднял голову. — Я был исключен.
— За что?
— Расстрелял десяток сволочей.
— Без суда?
Кружан пожал плечами.
— И что ж? Гордишься? — зло усмехнулся Максим Петрович. — Ты и сейчас еще гордишься? Нечем, нечем. Гнусно… Мальчишка…
Он сердито прошелся по комнате, потом подошел к Кружану.
— Что читаешь?
— Все читаю. Что приходится… — растерянно отвечал Кружан.
— Что вчера читал? Молчишь? Ничего не читал. Болтун! Неуч! Политика партии не по сердцу?! Да понимаешь ли ты ее, политику-то?
Кружан стоял, опустив голову.
— Пьешь? — хрипло спросил старик.
— Пью, — пробормотал он.
Он хотел сейчас только одного: провалиться сквозь землю. Старик выворотил его наружу и показал всем: вот каков Глеб Кружан, глядите! И ему самому показал.
Кружан мрачно жил последние полтора года. Но было горькое утешение: вот как живет герой, вот до чего довели геройского комсомольца Глеба Кружана! Он любил и жалел себя, и чем больше жалел, тем больше любил. А сейчас ненавидит себя. Он себя не находит, он костей своих даже не ощущает — слякоть, слякоть какая-то.
Старик уже набросился на Рябинина:
— А ты? Ты что делаешь? Ты почему раньше не приходил? Что думал? Ох, возьмусь я за вас, прекрасная молодежь! На бюро горкома партии ваш отчет… Немедленно… Уж не обижайтесь, возьмусь я за вас!
— Возьмитесь, Максим Петрович! — взволнованно сказал Рябинин. — Я свою вину признаю.
— То-то! — Старик подошел к столу и налил себе чаю в чашку. Прихлебывая остывший чай, он исподлобья посматривал на Кружана: тот стоял, отвернувшись к окну, плечи его вздрагивали. — Ты хныкать брось! — тихо произнес Максим Петрович. — Хныкать легче всего. Жизнь твоя у тебя в руках, голубок, поворачивай ее куда следует. — Он отхлебнул еще глоток, посмотрел на Рябинина и, хмурясь, добавил: — А девушку я вам вовек не прощу. Девушку зачем обидели? Девушку эту беречь надо. Это золотое поколение растет.
Кружан и Рябинин вместе вышли на улицу. Им было по дороге, — оба жили в «коммуне номер раз», — они пошли рядом. Шли молча. Рябинин начал свистеть.
Так, не разговаривая, они дошли домой и молча же разошлись по комнатам.
Мы поджидали Рябинина всей компанией: я, Семчик, Алеша. Сияющий Алеша пришел сообщить, что вчера единогласно, волею всего народа, он, Алешка Гайдаш, паренек с Заводской улицы, избран ответственным секретарем ячейки комсомола, что сегодня он уже полез в ссору с Кружаном, в ссору до победного конца.
— Бенц, не обижайся, что ячейка наконец-то возьмется за горком и встряхнет его. Какой план работы сочинили! Какие богатые дела мы будем делать! Организуется школа фабзавуча! Создаются вечерние курсы! Открываются политкружки! Комсомольцы забирают под свою высокую руку весь заводской клуб! Вечера! Спектакли! Лекции! — Алеша выпалил все это единым духом, и Рябинин из всего этого смерча слов понял только одно: цветет, растет, прет в гору Алеха.
— Ну-ну, — сказал он молодому секретарю. — Все отлично. Смотри, теперь не зарвись.
— Чай! — закричал я. — Пир на весь мир! Рассказывай, Рябинин, о чем говорил с Кружаном?
Мы притащили огромный кондукторский чайник и торжественно поставили его на стол. Пар клубами валил из носика и смешивался с волнами табачного дыма. Мы дымили, как добрые паровозы. Хриплыми, простуженными голосами мы пели наши песни. Запевал Рябинин. Он стоя дирижировал хором.
— Басы, тише, — шипел он, хотя во всем хоре не было даже баска.
Потом мы снова сели пить чай. Мы безумно кутили. Мы пропили весь сахар, какой у нас был.
Но я щедро кричал:
— Пейте, гости дорогие! Славьте тороватых хозяев! Кипятку много!
В самый разгар веселья к нам вдруг вошел Кружан. Он вошел как-то нерешительно, — мне показалось, что он, вероятно, долго раздумывал у двери перед тем как войти. Увидев шумную компанию, он нахмурился. Он пришел, очевидно, чтобы что-то сказать Рябинину. Важное что-нибудь. Мы стихли.
— Я спичек хотел… Спичек нет… понимаешь? — пробормотал он.
В руке у него была незажженная папироса. Рябинин зажег спичку и подал ему.