Могикане Парижа
Шрифт:
Поддаваясь этому обаянию, виолончелист горячо по жал его руки.
– Я одобряю тех людей, которые скрывают свои раны от ближних, – сказал он. – Но показывать их брать ям, значит, научить их, как избежать этих ран. Сядьте, братья, и выслушайте меня.
Молодые люди устроились каждый по-своему. Жан Робер бросился в кресло, а Сальватор остался стоять, прислонясь к стене.
Виолончелист вздохнул, призадумался, потом начал свой рассказ.
XIII. Ученик и его учитель
Этот человек был настолько порядочен и скромен, что,
За семь лет до посещения этой комнаты Сальватором она имела совершенно иной вид.
Вместо белых кисейных занавесок, которые скрывали кровать и придавали алькову вид капеллы, вместо гипсовой статуэтки Богоматери на камине, как бы благословляющей присутствующих своими распростертыми руками, вместо свечей в прекрасных подсвечниках здесь была одна тьма, сырость и запустелость старых мрачных стен, не оклеенных даже обоями.
Единственным украшением этого печального жилища была копия «Меланхолии» Альбрехта Дюрера и висев шее против нее четырехугольное зеркало в простой раме, с двумя усохшими и привязанными крест-накрест ветками. Задняя половина комнаты была скрыта за зеле ной саржевой занавеской, которая была прибита к одной из балок потолка и спускалась до плит, заменявших пол. Не было сомнения, что она скрывала за собою какое-нибудь жалкое, нищенское ложе.
Одним словом, эта комната представляла одно из самых убогих и печальных убежищ в цивилизованном мире. При взгляде на него невольно сжималось сердце, и глаз нигде не находил отрадного предмета. Стены были темны и сыры, потолочные балки безобразно выгнулись под тяжестью, которая давила их уже целых триста лет, воздух был сырой и спертый. Это было нечто среднее между кельей схимника и казематом беснующегося умалишенного.
За исключением старого дубового стола, черной классной доски и старого пюпитра, на котором лежала тол стая нотная тетрадь сочинений Генделя или псалмов Марчелло, да длинной скамейки человек на восемь или десять и одного соломенного стула, комната была совершенно пуста.
Обитателем этого убогого жилища был бедный школьный учитель квартала Св. Якова.
В 1820 году благодаря терпению, трудолюбию и выносливости ему удалось основать в предместье школу.
За жалкие пять франков в месяц, которые ему вы плачивали и то неисправно, он обязывался обучать чтению, письму, закону Божьему и четырем правилам арифметики, но, в сущности, учил гораздо большему.
Он был сын провинциального фермера. С десяти лет его стали посылать в колледж Св. Людовика, и как только он несколько освоился с книгами, его наставники, добросовестно относившиеся к своему делу, признали за ним исключительные дарования и желание учиться.
Один из них был хороший скромный человек, с юным любящим сердцем, который, если бы на него приветливо глянуло солнце, был бы одним из видных столпов своего отечества, и только потому, что неприглядно сложилась судьба, зачах под сырыми стенами провинциального колледжа. Через год после
Он также тридцать лет тому назад пришел в Париж, потому что родом был тоже из глубокой провинции, и тоже чувствовал себя чужим среди мирка, составляющего колледж. Он был беден, а вокруг него жили и обучались сыновья знатных фамилий и богачей, так что как бы единственным человеческим существом, способным понять его, являлся этот ребенок, так напоминавший ему его собственную судьбу и также часто вздыхавший о зеленеющих лугах отцовской фермы.
Эта общность бедности, талантливости и одиночества скоро внушила учителю глубокую симпатию к ученику, к маленькому Жюстену, как его называли.
Передавая ему первые начала науки, он старался смягчить их сухость и горечь, устранял от него острия шипов и жгучесть крапивы и вообще не щадил труда и изобретательности, чтобы облегчить ему доступ в эту неизвестную и таинственную страну знаний.
Со своей стороны и Жюстенскоро почувствовал в отношении к учителю горячую привязанность почтительного сына.
Как только раздавался звонок на перемену, он запирал свои тетрадки и книги, и потому ли, что у него не было товарища одних с ним лет, или потому, что ему не привились школьные забавы, или же, наконец, потому, что самым симпатичным человеком в этом мире был для него старый профессор, он одним прыжком перескакивал через двор, оказывался в его комнате и между ними начинались самые задушевные разговоры.
Они говорили то об истории, то о мифологии, то о путешествиях, то о творениях древних поэтов или о произведениях современных художников.
В мрачную и сырую комнату вдруг точно врывался веселый солнечный луч, приносящий с собою воспоминание о раздольных полях, об аромате лесов и о стихах Гомера и Виргилия, этих двух великих жрецов природы. Старик восхищался поэзией через природу и заставлял ребенка изучать природу через поэтическое мироощущение великих писателей.
Особенное наслаждение и свободу приносили воскресные дни.
В эти дни можно было долго, без перерыва оставаться вместе, – зимою – в уголке у камина, летом – под зелеными сводами Версальского, Медонского леса или Монморанси.
Этого дня оба ожидали в течение целой недели и заранее обдумывали свои беседы по поводу какого-нибудь вопроса.
В одно из воскресений к старому профессору приезжал один из его друзей, в другое – они вместе пере читывали старое семейное письмо, в третье – толковали о сельской жизни; но, так или иначе, разговор между ними бывал всегда поучительный, интересный и задушевный.
Если иногда, – а это случалось всего два-три раза в году, – учителя приглашали участвовать в какой-нибудь церемонии или на парадный обед к поставщикам или высшим чинам университета, куда ему нельзя было взять с собою и Жюстена, ребенок проводил воскресенье с одним из бедных и одиноких товарищей, которые, однако, поголовно уступали ему в уме и познаниях.
Этот мальчик был почти единственным близким ему человеком в колледже, и сложилось это вовсе не потому, что все остальные сверстники были ему антипатичны. Напротив, он был готов любить их всех, но они сами отталкивали его от себя.