Могикане Парижа
Шрифт:
Сердце было побеждено, а дух величаво возносился над личным страданием.
– Вот вам роман, который вы искали, дорогой поэт, он в этом бедном доме, в этом страждущем человеке и рыдающей виолончели.
– А вы знаете этого человека?
– Я? Нисколько! – ответил Сальватор. – Я никогда не видел его и даже не знаю, как его зовут. Но мне вовсе и не нужно знать его для того, чтобы сказать вам, что в нем олицетворяется одна из самых мрачных страниц истории человеческого сердца. Человек, который утирает слезы и снова берется за дело с такой простотой, наверно, сильный.
– Послушайте! Да ведь это же просто невозможно! – вскричал Жан Робер, останавливая его.
– Напротив, я нахожу это больше чем возможным, – ответил Сальватор, подходя к двери и отыскивая молоток.
– И вы думаете, – продолжал Жан Робер, еще раз останавливая его, – вы думаете, что он расскажет о своем горе каждому, кому вздумается о нем расспрашивать?
– Во-первых, мы не «каждые», мосье Робер… Мы…
Сальватор остановился. Жан Робер обрадовался, рассчитывая услышать такое, что дало бы ему возможность узнать что-нибудь о прошедшей жизни своего таинственного товарища.
– Мы философы, – закончил Сальватор.
– Ах, да, философы!.. – повторил несколько растерявшийся Робер.
– Кроме того, – продолжал Сальватор, – мы не похожи ни на пьяных бакалавров, ни на расшалившихся студентов, ни на сплетничающих буржуа. Звание порядочных людей у нас на лбах написано. Не знаю, какое впечатление произвел я на вас, но я вполне уверен, что каждый, кто только увидит вас, хотя бы даже впервые, так же охотно сообщит вам свою тайну, как я протягиваю вам руку.
И он пожал руку Жана Робера, точно выдавая ему диплом порядочности.
– Итак, пойдем смело, – продолжал он. – Все люди – братья и обязаны помогать друг другу. Все горести – сестры и должны сочувствовать одна другой.
Эти последние слова он произнес с глубокой грустью.
– Ну, если хотите, то войдем, – сказал Жан Робер.
– Как неуверенно вы это сказали! Разве я недостаточно разбил ваши сомнения?
– Нет, не то… Но я все-таки далеко не так уверен, как вы, что музыкант этот будет доволен нашим приходом.
– Он страдает, а следовательно, у него есть потребность жаловаться, – наставительным тоном произнес Сальватор. – И мы будем для него посланниками божьими. Человеку, доведенному до отчаяния, терять уже нечего, и, делясь своим горем, он может только выиграть. Говоря откровенно, теперь меня влечет к этому человеку уже не любопытство, а обязанность.
Не дожидаясь ответа Жана Робера и не найдя ни звонка, ни молотка, Сальватор по-масонски постучал три раза в дверь.
Между тем Жан Робер через окно наблюдал за впечатлением, которое это произведет на виолончелиста…
Тот встал, положил смычок на табурет, прислонил инструмент к стене и направился к двери без малейшего признака удивления.
Это спокойствие вполне совпадало с мнением, высказанным Сальватором.
Этот человек или ждал кого-то, или ему было все равно, кто бы ни пришел.
Да, было очевидно, что все дела мира стали ему настолько
– С кем имею честь говорить? – спросил он, увидев Сальватора и Жана Робера.
– С незнакомыми вам друзьями вашими, – ответил Сальватор.
Виолончелист, по-видимому, довольствовался этим ответом.
– Войдите, – сказал он, почти не обращая внимания на всю странность этого посещения и данного ему объяснения.
Они пошли за ним. Жан Робер, вошедший последним, запер за собой дверь. Они очутились в той самой ком нате, в которой сидел виолончелист, когда они наблюдали за ним через окно.
Эта комната поражала простотой, которая придавала ей особенную прелесть. Белые стены были безукоризненно чисты, точно в келье монахини, а обстановка – как в спальне молоденькой девушки. Даже странно было видеть в ней молодого человека. Невольно возникала мысль, что за белой кисейной занавеской сладко спит прелест ная девочка, а маленькие букетики роз поставлены в хрустальные стаканы ее нежной ручкой. Очевидно, или виолончелист зашел сюда случайно, или жил здесь с сестрой.
Вся комната производила своей изящной чистотой такое впечатление, что казалось, будто здесь могла жить именно только сестра. Женщины, уже покорившиеся греху, в таких комнатах не живут.
Но все эти впечатления молодых людей объяснялись очень просто. В комнате действительно жил молодой человек, но обустраивала и убирала ее его сестра.
Но почему же тосковал он так в своем веселом уголке?
Виолончелист пригласил их сесть, и они начали с того, что объяснили причину своего прихода.
– Позвольте мне прежде всего предложить вам один вопрос, – начал Сальватор. – Вы, очевидно, огорчены чем-то. Скажите, возможно ли для сил человеческих уничтожить причину вашего горя?
Виолончелист взглянул на него с тем же равнодушием, с каким отпер дверь в три часа ночи, даже не спросив перед тем, кто стучался.
– Нет, – ответил он просто.
– В таком случае нам остается только уйти, – сказал Сальватор. – Но мне все-таки хотелось бы объяснить вам, почему мы позволили себе вас беспокоить. Этот господин, – продолжал он, указывая на Жана Робера, – собирается писать книгу о человеческих страданиях и изучает этот вопрос всегда и везде, где только для этого представляется случай. Войдя во двор этого дома, мы услышали вашу игру, подошли к вашему окну и увидели, что вы плачете.
Молодой человек вздохнул.
Сальватор продолжал:
– Какова бы ни была причина этого горя, слезы ваши глубоко тронули нас обоих, и мы пришли предложить вам наши кошельки, если вы бедны, наши руки, если вы слабы, наши сердца, если вы огорчены.
На глазах виолончелиста опять заблестели слезы, но на этот раз они были вызваны чувством благодарности.
В словах Сальватора, в тоне, которым они были сказаны, наконец, во всем существе этого прекрасного мо лодого человека было столько величия, простоты, глубокой любви к ближнему, что он увлекал окружающих даже против их воли.