Могикане Парижа
Шрифт:
– Не то что подслеповат, а даже и совсем слепой.
– Тем лучше! Итак, идем.
Петрюс ловко нахлобучил свою шутовскую шапку на ухо и вошел в кабак с развязностью почтенного завсегдатая.
Друзья молча переступили за ним порог.
III. Тапи-франк
Кабак был буквально битком набит народом.
Нижний этаж, который едва ли можно было бы узнать, глядя на красивый магазин, заменивший его ныне, – состоял из низкого, закопченного зала, наполненного запахом сырости, водки и плохой кухни. Здесь собиралось
Все это сидело, стояло, лежало, хохотало, болтало, пело и кричало самыми резкими голосами, и составляло какую-то пеструю и до того компактную массу, что разобрать что-нибудь в этом шуме и гаме не представляло никакой возможности.
В непроходимой толкотне, казалось, что мускулистые руки мужчин принадлежат женщинам, а свободно расставленные ноги женщин принадлежат мужчинам. Бородатая голова точно высилась над белоснежной шеей, а мускулистая грудь оказывалась под худенькой головкой пятнадцатилетней евреечки. Даже сам Петрюс, расставив все головы на принадлежащие им торсы, не мог бы разгадать, кому принадлежат все эти ноги, руки, локти, пальцы.
Тем не менее, и среди хаоса человеческих тел была одна группа, обращавшая на себя особое внимание. Она состояла из шута, который, казалось, спал, прислонясь к стене, и маленькой шутихи, которая, сидя у него на плече, прикрывала его голову своей коленкоровой юбкой, так что он казался гигантом с непомерно маленькой головкой. Мальчик, одетый обезьяной, в костюме, введенном в моду Мазюрье, то прыгал с одного стула на другой, то, перебегая от одного кружка к другому, заставлял богинь и богов карнавала издавать самые резкие и невеселые возгласы.
Троих друзей при их входе в залу встретили громоподобным «ура».
Шут, скрывавший голову под юбкой шутихи, выглянул оттуда и доказал этим, что он не гигант, а обыкновенный смертный.
Турок вздумал было поднять обе ноги сразу. Это кончилось тем, что сам он мгновенно полетел и изломал стол, на который упал.
Полишинель перестал кататься колесом и остановился, как звезда, готовящаяся пристать к комете.
Обезьяна одним прыжком очутилась на плечах Петрюса и при хохоте всей компании принялась отрывать украшения его шляпы.
– Сделай милость, уйдем отсюда! Меня просто тошнит, – сказал Жан Робер Петрюсу.
– Вот еще странная фантазия! Уходить, когда только что успели войти! – ответил художник. – Ведь они вообразят, что мы их боимся, и примутся гоняться за нами по улицам, как его величество король Карл X гоняется за кабанами в Компьенском лесу.
– А
– Думаю, что раз мы уже здесь, то нам следует идти до конца, – ответил тот.
– Однако послушай…
– На нас смотрят! – перебил Петрюс. – Ты ведь сам театрал и должен знать, что все зависит от дебюта.
Сказав это, он, все еще не сбрасывая со своих плеч обезьяны, подошел к роду кратера, образовавшегося от падения турка, который все еще лежал ногами кверху, и продолжил:
– Господин мусульманин, известно ли вам великое изречение патрона вашего Магомета бен Абдаллаха, племянника великого Абу Талеба, князя Меккского?
– Нет, неизвестно! – глухо ответил голос из глубины проломленного стола.
– Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе.
С этими словами Петрюс взял мальчугана, все еще сидевшего у него на плече, за шиворот, как щенка, и, хотя тот отбивался и визжал от боли, спокойно приподнял его над своей головой, как шляпу, и, кланяясь, проговорил:
– Привет тебе, почтенный мусульманин!
Он снова опустил обезьяну себе на плечо, но мальчик поспешно соскользнул на землю и со слезливой грима сой забился в уголок, в который не проникал свет трех или четырех ламп, освещавших зал.
Это доказательство веселости, остроумия и силы вызвало гром рукоплесканий.
Что касается турка, то тот ответил на привет, видимо, совершенно машинально, но зато довольно крепко вце пился в руку, которую протянул ему Петрюс, а художник одним взмахом выдернул его из проломленного стола и поставил на ноги, хотя они и представляли в эту минуту пьедестал слишком ничтожный для так сильно расшатанного монумента.
– Здесь действительно очень тесно, – заметил Петрюс, освобождаясь от турка. – Пойдем-ка наверх.
– Как хочешь, – согласился Людовик. – Хотя, по-моему, и здесь довольно интересно.
Гарсон, следивший за ними все это время в ожидании, что они попросят себе ужин, ловко подскочил к ним в ту же минуту.
– Вам угодно наверх? – спросил он.
– Да, не мешало бы.
– Так вот-с лестница, – показал он на узкую винтовую лесенку, при одном взгляде на которую невольно приходил на память подъем Матюрена Ренье в «Mauvais giste» – ступени были круты, и подъем очень труден.
Трое друзей не смутились от предстоящих трудностей и стали взбираться на лестницу под крик и хохот толпы, которая кричала и хохотала, сама не зная чему, а просто потому, что крики часто воодушевляют людей еще не пьяных и доводят до безобразия тех, кто только навеселе.
На втором этаже была такая же давка, как и внизу, такой же закопченный зал с продранными обоями и такие же красные занавеси с желтыми и зелеными разводами.
Но общество было здесь, по-видимому, еще ниже, чем в первом зале.
– Ого! – проговорил Жан Робер, который взобрался на лестницу первый и открыл дверь. – Кажется, ад у Бордье устроен наоборот, чем у Данте: чем выше подымаешься, тем ниже падаешь.
– Ну, что ты на это скажешь? – спросил Петрюс.
– Скажу, что сначала это было просто отврати тельно, а теперь становится даже интересно.