Мои скитания
Шрифт:
— Все равно пропьютс. Сколько ни давай! — говорил он и, сказать по чести, он был прав: пропьются в сезон, а выехать не с чем.
Всегда и всем Григорий Иванович говорит «ты», но когда у него просили денег, обращался на «вы». И для каждого у него была определенная стоимость и разные кошельки.
— Григорий Иванович, дайка мне сто рублей, — просит Волгин.
— Шутитес. На что это вамс? Я вас оделс, сапожкис вам со скрипом… к губернатору с визитом ездили в моем сюртуке. На что же вамс?
И лезет в правый карман за кошельком.
— Вот, видитес, две красненькие. Одну дам вам, а одну себес!
И как ни торговался Волгин, больше красненькой
— Это вам кудас? Таких денег у меня и не бывает! Вот, видите, — и из левого кармана вынимает кошелек с тремя двугривенными, из коих два поступают Евстигнееву на пропой.
Зато приглашенным актерам платилось аккуратнейшим образом первого и пятнадцатого числа и платилось совершенно особым способом: подойдет Григорий Иванович на репетиции к Вольскому, первому любовнику:
— Федор Калистратович, пожалуйтека сюда, — и незаметно кладет в руку пачку денег. — Здесь четыреста пятьдесят за полмесяца (Вольский с женой получали девятьсот).
Обращается к Славину:
— Сегодня первое, Алеша, держи двести.
Далее к Микульской, Лебедевой, Песоцкому, Красовской и другим. И никаких расписок, и никогда никаких недоразумений.
Окончился сезон. Постом все актеры, получившие кто жалованье, кто на дорогу, уехали в Москву. Остались неразлучные, неизменные Казаков с женой и глухой Качевский, его друг, секретарь и казначей. Помню сцену.
Мы пьем чай. Кричит из кабинета Григорьев:
— Федор Федорович, где мои туфли?
— А? — и Качевский прикладывает руку к уху.
— Где мои туфли? — еще громче кричит Григорьев.
— Они в прошлом году в Саратове служили, — совершенно серьезно
отвечает Качевский, думая, что он спрашивает про супругов Синельниковых.
Жили с нами еще несколько актеров, в том числе и молодожены Рыбаковы, ничего общего со знаменитостью не имевшие, кроме фамилии. Это было основание летнего сезона труппы в Моршанске, где Григорий Иванович снял театр.
В Моршанске театр был за рекой в большом барском саду. Рядом с театром двухэтажное здание с террасой было занято для труппы. Тут же поместился и сам Григорьев. Некоторые холостяки ночевали, как это полагалось, в уборных театра и в садовых беседках. После репетиции, часу во втором, все вместе собирались обедать на террасе нашего дома. Также ели из общей чашки, также крошили мясо во щи и также ко всякому обеду накрывалась чистая скатерть. Это была слабость Григория Ивановича. Тут же пили чай утром и вечером и ужинали, кроме счастливцев, после спектакля иногда позволяли себе ужинать в саду в театральном буфете, где кредит, смотря по получаемому жалованью, открывался актерам от пяти до тридцати рублей в месяц, что гарантировал Григорий Иванович. Ужинами актеров угощали больше моршанские купцы, а на свой счет никогда не ужинали. только водку пили. Угощающих актеры звали карасями: поймать карася!
В половине сезона труппа пополнилась несколькими актерами без места и за столом становилось тесно, но все: шло в порядке. Только щей, вместо двух чугунов, стали варить три. Целые дни актеры слонялись по саду. В город ходили редко, получив ярлык на покупку обуви и одежды в счет жалованья. Уходя в город, занимали друг у друга пальто и сапоги. Только один Изорин не надевал чужого платья. Он изящно и гордо носил свою, когдато шикарную чесучевую пару и резиновые калоши, которые надевал прямо на босу ногу. И раз он был жестоко обижен. У хориста Макарова заболела нога.
— Григорий Иванович! Что же это такое? Калоши оставить нельзя! Придут, наденут, как свою, и уйдут. Дело дойдет до того, что и мой пиджак последний ктонибудь наденет.
— Ну и что жес? Ну и наденет! И мое пальто бы надели, да оно никому не впору, кроме Волгина. Длиннос! А Волгин надевал. Велика беда! Обратно принесут!
Но Изорин никак не мог примириться с такими взглядами. Это был человек с большими странностями. Настоящая фамилия его была Вышеславцев. Почти всю жизнь он провел за границей. Прожил большие деньги. В 1871 году участвовал в Парижской коммуне, за что был лишен наследства своими родными. Он безумно любил театр. Был знаком со всеми знаменитостями за границей и, вернувшись в Россию без гроша денег, отвергнутый знатной родней, явился в Тамбов к Григорьеву и для дебюта так сыграл Жоржа Дорси в «Гувернере», что изысканная тамбовская публика в восторг пришла, и с того дня стал актером. И лучшего дона Сезар де Базана я не видал. Он играл самого себя. Он прослужил с нами моршанский сезон, отправился с нашей труппой в Кирсанов и был во время нашего пути от Моршанска до Кирсанова самой яркой и незабвенной фигурой.
Из Моршанска в Кирсанов мы всей труппой отправились по образу пешего хождения. Только уехал по железной дороге один Григорьев — старик, чтобы все приготовить к нашему приходу. Театральное имущество он увез с собой. Для актрис была нанята телега, на которой, кроме них, поместился и старик Качевский, а мы все шли пешком за телегой, нагруженной, кроме того, съестными припасами. У нас было несколько караваев хлеба, крупа и соль, котел, чайник и посуда. Была и баранина. Когда же ктото предложил Григорьеву купить картошки (она стоила пятиалтынный мера), то он сказал:
— Помилуйтес? Где же это видано, чтобы в августе месяце картошку покупали? Ночью сами в поле накопаете!
И действительно, мы воровали картошку на деревенских полях, а мне удалось раз ночью украсть на мельнице гуся, который и был сварен с пшеном. Сколько радости было!
Двигались мы, не торопясь. Делали привалы и варили обед и ужин, пили чай, поочередно отдыхали по одному на телеге, и, к нашему великому счастью, погода была все время великолепная. В деревнях, пустовавших в это время благодаря уборке хлеба, мы иногда покупали молоко и яйца. Как дети малые радовались всему. Увидав тушканчика, бросались по степи его ловить, но он скрывался в норе, и ловцы с хохотом возвращались к своей телеге.
Самую смешную фигуру представлял собой молчаливый и всетаки изящный Изорин в своих резиновых калошах, грязной чесучевой паре и широкой шляпе, в которой он играл Карла Моора. Он крутил из афиши собачью. ножку для махорки, и, когда курил, на его красивом бледном лице сияло удовольствие. Может, он вспоминал Ниццу или Неаполь и дорогую Гаванну, но судя по выражению его лица, не жалел о прошлом. Зато, когда он вместе с другими своими тонкими пальцами чистил картошку, лицо его принимало суровое, сосредоточенное выражение. Ночевали на телеге, под телегой, на земле, на театральных коврах и рогожах. Изорину, изнеженному, ночью и, особенно, под утро, особенно во время холодной росы дрожавшему в своем пиджаке и ругавшемуся вполголоса пофранцузски, ктонибудь давал свое пальто или рогожу, а