Мои знакомые
Шрифт:
— Вить, — сказал мой приятель, диспетчер порта Симкин, с которым все утро бродили по дикому пляжу в поисках художника. — У нас тут в сумке еда и питье, кончай свою каторгу, давай заправимся по случаю воскресенья и хорошей погоды. Вот, познакомься…
Виктор кивнул, серые глаза его на узком нервном лице ожили, точно вернулись издалека, он присел рядом на бугорок, сцепив руки на острых коленках. Как будто мы не только что появились, а все это время были рядом, ожидая, когда он позволит себе роздых.
— Это тебя звала девица? — спросил Симкин. Витя лишь пожал плечами, будто не расслышал. — По-прежнему живешь отшельником?
Художник неясно усмехнулся и взял бутерброд
Последнее, кажется, больше всего поражало жизнелюбивого портовика.
— Кто она? Ну та, на горе?
Виктор в ответ лишь пожал плечами, слегка поморщась.
— Просто так, зритель, наверное.
Диспетчер вздохнул и открыл зубами бутылку пива. Я украдкой поглядывал на Виктора, а он смотрел в морскую гудящую даль, переливавшуюся на солнце неуловимыми оттенками, бросавшими свои отсветы на его лицо. Еще вчера я прочел очерк о нем в областной газете, там было отмечено, что работы Виктора Рябинина опираются на поэзию; по мотивам стихов Блока и Бунина, в частности, написаны его «Осеннее эхо», «Балаган», «Дюны» и это не просто иллюстрации художника, представленные на многих выставках, а нечто «заново пережитое, когда человек создает новое произведение как бы на другом языке, созвучное уже существующему, отталкиваясь от стиха, как от первичного, и уже обе эти картины взаимно проникают, дополняя и оттесняя друг друга, как в диффузионном процессе». И дальше: «В каждой отдельной работе, в каждом холсте или гравюре художник пытается предельно выразить себя во времени. И это счастье, когда тебе сопутствует удача… и твоя работа уже принадлежит каждому, кто находит в ней отголосок своей судьбы…»
За полдень, воспользовавшись приглашением, пили чай в скромной мастерской Виктора, на верхотуре многоэтажного дома. Я увидел исполненные пастелью «Дюны» и «Эхо», но особенно впечатляла своеобразная графика, от которой невозможно было оторваться, так она была на первый взгляд неожиданна, сперва даже показалось, что оба эти жанра выполнены разными людьми, что-то в них тревожило, казалось, разгадка была рядом, а я не мог ее уловить.
И долго с умным видом смотрел на фигуру юноши, с ходу сделавшего стойку посреди пустынного пляжа. Стремительный порыв души, внезапно ощутившей свободу морской стихии, воплотился в этом шальном скачке с неожиданно черным завихреньем над головой.
— Зачем эта чернота? — спросил я, чувствуя, что краснею, точно мальчишка, которому показали, очевидно, простенькую шараду, не объяснив, что к чему, и при этом не сомневаясь, что все тут ясно-понятно, если, конечно, голова варит.
Виктор деликатно хмыкнул, точно сочувствуя неразумию гостя.
— Как вам кажется, так и есть, — сказал он, чуть приметно нахмурясь.
Но меня будто подхлестнуло — полез в бутылку, и уже было наплевать, как это выглядит со стороны, хотя Симкин делал мне какие-то знаки, явно переживая за нас обоих.
— Что-то же подсказало вам эту чернь? Какова мысль?
— Думайте как хотите! — отрезал он, хотя тут же смягчил резкость своей неуловимой улыбкой. Однако парень был с характером.
И все-таки он пожалел меня, должно быть, перехватив страдающий взгляд диспетчера, с которым связан был давней дружбой. Но не сразу, ему это стоило труда.
— Н-ну не знаю, как объяснить. Я вообще не могу разложить
— Осознанной?
— Не знаю… Вы смотрите все подряд, каждый воспринимает по-своему, и вы не исключение.
И я решил смотреть и думать, не задавая дурацких вопросов, в конце концов, они как бы унижали обоих. Он выражал себя во времени, или, может быть, время в себе. Тут была какая-то призрачная грань, нюанс, связанный с индивидуальностью, которую дано понять в меру собственного воображения. Вдруг что-то произошло, даже не сразу сообразил, наткнувшись взглядом на изображение Марса, бога войны — колючую диковинную фигуру, сложенную из оружейного лома, штыков, мечей, пушек и как бы сдвинутую в пропорциях под ударом молнии, с пустым забралом вместо головы и кольчугой с крестами на перевязи. Такое было ощущение, словно торкнулся в раскаленный металл и не сразу ощутил ожог, а с ним пришло и презрение к железному идолу с наградами за убийство — гротескная деталь, вдруг обнажившая всю мишуру и глупость честолюбивого гения войны на собственной могильной свалке. Это был не просто шарж, в нем просвечивала глубинная мысль о равнодушии и попустительстве, вольно или невольно порождавшим бойню, несущую гибель всем — и богу войны, и его инертной пастве.
Неожиданно вспомнился май сорок пятого в Берлине, груда некогда гордых штандартов со свастикой, сваленных в кучу, вперемежку с трофейными автоматами, и длинная очередь детей, женщин, старичков бюргеров с котелками, медленно двигавшихся к дымящемуся котлу нашей походной кухни. И еще подумалось о тех, нынешних, что лишь взирают из окон небоскребов на яростные толпы антивоенных демонстраций, — встревоженных, сбитых с толку, но все же обеспеченных призрачно-благополучным куском, который перепадал им на заводах и в лабораториях, изобретающих смерть.
Все, что проплывало перед глазами на стенах пронизанной гражданским поиском мастерской, вызывало в душе обостренное чувство причастности к жизни окружающего мира.
Почти дюреровские «Адам и Ева» в противогазах среди оголенных райских кущ — прелести воинственной цивилизации; «памятник» на фоне смутных развалин Колизея — этакая каменная глыба, увенчанная гладиаторским шлемом с пустыми глазницами, бросающая мрачную тень на зелень воскресшей травы, — достойный мемориал человечьей суетности, искавшей острых ощущений в кровавых празднествах; «Гигантские ископаемые» — эволюционизирующая череда огромных динозавров с крошечными головками, наконец-то выродившихся в стальную танковую громаду с плоской, как череп, непробиваемой башней, и наконец, «Натюрморт с таблицей» — руины немецкого города, уцелевшая на углу эмалированная вывеска — Штрассе дер СА — улица штурмовых отрядов. Где они, эти отряды? Лишь брошенная на земле каска в ржавых пятнах с удивленным воробьем на козырьке.
— Садитесь, — позвал меня Виктор, — чай остыл.
Что-то расхотелось чаевать… Я повернулся к другой стене и невольно вздрогнул, пораженный ярким, контрастным панно. Женщина на пустынном пляже, символ красоты в образе обнаженной скульптуры, благостно обращенной к солнцу. Сама юность в первом предчувствии великой земной любви на фоне жгучей морской синевы, из которой выткнулись раструбом пронзительно окуляры перископа. Никогда прежде так остро не ощущал я уязвимость красоты, такого порыва защитить ее — нет, не обреченную — ликующую в своей наивной вере в чистоту и радость мира. Все, что враждебно этому чувству, — противоестественно. Как будто по-новому, сердцем прикоснулся к давно знакомой истине: единственно справедливая твоя война — война с несправедливостью.