Молчание посвященных
Шрифт:
При виде всадников цветные круги перед глазами пацаненка закрутились с бешеной скоростью и вдруг рассыпались на множество полыхающих осколков. А потом, в наступившем сразу же беспамятстве, похожем на падение в глубокий черный колодец, опять в упор смотрели на него собравшиеся из этих осколков желтые глаза издыхающего подпалого, и не было у него более сил уклониться от них…
Подскочившие казаки растерли его снегом, влили в рот какую-то обжигающую жидкость и завернули с головой в мохнатую горскую бурку.
– Гли-ка, у коровы шкура лоскутьями!.. Не иначе как с бирюками комолая встренулась… –
– Казаки, выходит, сарматовский малец отбил безрогую у волков-то, а?!
– Выходит, отбил… Добрый казак из пацана получится!
– В сарматовскую, крепкую породу, в сарматовскую! – одобрительно заметил Кондрат Евграфыч и, словно очнувшись, ударил себя по коленям: – Чем я думал, старый пень, когда в ночь искать скотину мальца наладил. Бог дал, обошлось, а зарезали б волки его аль жеребца колхозного – опять бы шкандыбать старому Кондрату по колымскому этапу…
– Все путем теперича, Кондрат Евграфыч, не причитай дюже! – ощерился калмыцкой стати молодой казак.
– Дюже не дюже, казаче, а нагайка Платона Григорьевича по моей дубленой шкуре, чую, зараз погуляет.
Так и вышло. Когда казаки внесли бредящего пацаненка к Платону Григорьевичу в курень, тот выслушал Кондрата Евграфыча и наотмашь полоснул по его горбатой спине нагайкой.
– Эх, мать твою! – сквозь зубы выругался он. – Коммунячьи тюрьмы, видать, научили тебя, Кондрат, кровь людскую дешевше коровьей ставить?..
– Ох, научили! – зло ухмыльнулся в прокуренные усы конюх. – Шаг вправо, шаг влево, Платон Григорьевич, и красная юшка зараз хлестанет из лба и из всех твоих остальных дырок… Итит в их партию мать! – люто скрипнул он гнилыми зубами.
Однако под застолье с самогоном, устроенное Платоном Григорьевичем по случаю спасения внука, конфликт между стариками был полностью исчерпан.
В тот же день Кондрат Евграфович привез на санях из тернового оврага двух матерых мертвых волков – подпалого с вываленным наружу языком и рыжую с проседью волчицу.
– Выдублю шкуры, Платон Григорьевич, и кожушок тебе из них сроблю, – пообещал он. – Волчья шерсть страсть как от позвоночного скрыпу помогает.
– Не кличь беду на мой курень, Кондрат, увози бирюков с база! – решительно потребовал Платон Григорьевич.
– Тю-ю, старый казачня, неужли волчачьей мести испужался! – удивился Кондрат Евграфович. – Теперича без папки и мамки бирючата зараз к калмыцким кочевьям подадутся…
– Плохо ты волчью породу знаешь, Кондрат! – оборвал его старый есаул и для острастки хлестнул нагайкой по сапогу. – Увози, не доводи меня до греха! Чем языком молоть, вези с конюшни на мой баз теплого конского навозу, а на ночь глядя накрой Чертушку кошмой и гоняй его до белой пены. Как кошма конским потом пропитается, не мешкая вези ее сюда.
– Знамо дело, – закивал Кондрат Евграфович, – обложить навозом, опосля завернуть в кошму, конским потом пропитанную, – первое лекарство при лихоманке.
Всю неделю, пока внук не пришел в сознание, Платон Григорьевич не отходил от его постели. Обкладывал его теплыми лошадиными «яблоками», два раза на дню заворачивал в пропитанную конским потом кошму, вливал сквозь стиснутые зубы горькие степные настои. А когда тот оклемался малость, старик потрогал красную полосу на его рассеченном надбровье и первым делом спросил:
– Ты это в беспамятстве про какие-то глаза все гуторил, внуче… А ну сказывай, как на духу, что там между тобой и бирюком стряслось?
– Когда бирюк умирал, он мне все в глаза смотрел, деду, – обкусав коросту на губах, ответил тот.
– А ты ему? – вскинулся дед.
– И я ему в глаза смотрел…
– От-то, беда на долю сиротскую – хуже полыни горькой! – затосковал сразу дед. – Отвести очи-то надо было, да тебе ли, несмышленышу, ведать о том…
– О чем ты, деду?
– Истинную правду тебе скажу, Игореха, а ты во все уши слушай. – Платон Григорьевич перекрестился на передний угол. – В старину, когда, значит, на войну казаки шли, то походного атамана себе выбирали. «Любо», стал быть, на майдане ему кричали. Опосля, если воля на то его атаманская была, молодые казаки затравливали в степу матерого бирюка. Пока тот бирюк кончался, атаман в глаза его неотрывно смотрел…
– Зачем?
– Стал быть, по древнему казачьему поверью, кончаясь, бирюк душу свою волчью передает тому, кто последний раз в его очи глянет.
– Брехня то, дедуня!..
– Брехня не брехня, а тот атаман царю-батюшке победу на конце клинка подносил. Нахрапом в бою он брал, хитростью волчьей да коварством, а первей всего, внуче, тем, что ни к своим братьям-казакам, ни к супротивнику-басурману пощады и жалости он не ведал. Война тому атаману – что мать родна делалась. Худо в том, внуче, что для жизни станишной, мирной он потом совсем пропащий был, хуже каторжанина. Потому по возврату с войны на том же самом майдане, стал быть, казаки зарубали таких атаманов, а потом в мешке в Дон с крутояри бросали.
– З-з-зачем?.. – округлил глаза пацаненок.
– Штоб они опосля одной войны на другую войну и всяческие безобразия народ станишный не баламутили, как зимовейские атаманы Стенька Разин да Емелька Пугачев, да еще атаман бахмутский Кондрашка Булавин.
– З-з-значит, когда я вырасту, у меня душа будет в-в-волчья?! – залился горючими слезами пацаненок. – Тогда мне жить не мож-ж-жно, дедуня!
– Про душу волчью, може, и впрямь брешут, – провел натруженными пальцами по его рассеченному надбровью дед и тихо добавил: – Все ж наказ мой тебе таков: что в овраге промеж вас с волком сгоношилось, при станишниках языком не мели, а вот про то, что зараз я тебе тут гуторил, как в года войдешь, чаще вспоминай, внуче.
– З-з-зачем?..
– Штоб никогда над твоей человечьей душой волчья душа верха взять не смогла, – вздохнул дед и, подойдя к переднему углу, стал истово молиться иконе Святого Георгия.
– Святой Егорий, казачий заступник, спаси и сохрани внука моего, Игоря Сарматова, на путях-дорогах его земных… – доносился до потрясенного пацаненка сбивчивый шепот старика. – Не дай ему одиноким волком прожить средь людей. Не дай ему быть волком к детям своим и чужим и к жене, богом ему данной… А коли выпадет на долю ему труд кровавый, ратный, не дай, Святой Егорий, сердцу его озлобиться злобой волчьей к врагам его смертным и супротивникам.