Молитвенник хаоса
Шрифт:
Лето шестидесятого года мы провели в Виши, где госпожа лечила горло, окруженная проницательными врачами, твердившими ей про ларингит: они и не подозревали, что смерть уже преследовала эту благородную женщину. Месяц спустя, в Беаррице, ее состояние резко ухудшилось, лицо еле заметно осунулось, а зимой она хрипела и кашляла больше обычного. Следующий год был последним для ее красоты, в великолепном соборе Экс я созерцал ее, в отражении роскоши и света внутреннего убранства храма. Я был свидетелем ее заката. Последняя вспышка, перед
[...] Моя философия верна, несмотря на остроту для неё характерную. Отказавшись бросаться из одной крайности в другую, я стал аскетом, профессионалом в области разврата духа, со своими молчаливыми аффектами и легкостью отречения. Характерно ли это для женщин? Нам нет нужды быть уступчивыми как они! Госпожа не оставила без внимания мою твердость во взглядах, которую находила справедливой, когда отрицаешь любовь и считаешь это нормой жизни, что доказывает ее благую проницательность. То, что я думал о любви в юности, бедная женщина не понимала, и пыталась объяснить мне это, но я быт равнодушен к ее недоумению.
Госпожа Мать мечтала каждую ночь, много ночей подряд, и не посвящала меня в свои грезы, ее тайная жизнь от меня ускользнула, что до сих пор не дает мне покоя; женщины лгут как дышат, это их темная сторона, о которой мне мало известно, кроме того, что так были установлены правила игры между матерью и сыном. Темная сторона женщины страшнее мужской, на Западе мы делаем вид, что не замечаем тьму, однако в средневековье говорили — это правда, — про Мелюзину, а Мелюзина для меня самый правдивый женский портрет, с того времени Запад никогда не был столь откровенен в женском вопросе.
[...] Сегодня мы кремируем госпожу Мать. Нас двое, кто сопровождает ее в печь, — господин Отец и я. Мы дошли до конечного пункта, печь построена в дивном стиле, галерея вокруг нее склоняет к медитации, впервые, с тех пор, как я утратил счет дням, пусть солнце и проходит сквозь облака, согревая нас после месяца дождей, холода и ветров. Люди, отстраненные от жизни, воспринимают мертвецов более живыми, чем собственно живых, — последних они считают ирреальными, поэтому у нас так актуален культ памяти. Fui, non sum, non euro10— мои любимые слова, мы должны забывать наших мертвецов.
Мы должны забывать о мертвых, ибо они трупы, нам лишь позволено длить результаты их трудов, подражать их стилю, остальное — глупая суета. Я хотел оставить себе пепел госпожи, но у французов это запрещено законом, отныне ее прах будет находиться в тесноте небольшого шкафчика; все же это лучше, чем гнить в земле, собирая смехотворные цветы на могиле. Во мне, переставшая существовать, воскресает вновь, я извлекаю ее из пустоты, и она становится моей дочерью. Мы не грустим: ни я, ни господин Отец. Он безмятежен, как я.
[...] Госпожа Мать живет во мне, и я больше не плачу о ней, наново перерожденная, она сидит в моей утробе, теперь она моя дочь, вопреки упорному желанию ее забыть. Напрасно мы тешили себя. О нет, Отец, она не умерла, ты найдешь ее во мне, вытри слезы. Счастье было доступно нам, — лишь некоторым из евреев, остальные же из нашей расы его никогда не обретут, они много рассуждают, догматический оптимизм усугубляет их врожденное уныние, они постоянно на что-то надеются, прошлое ускользает от них, и все в их руках рассыпается прахом.
[...] Меняется плотность времени, его поток иссякает, оно рассеивается в пустоте, словно река в безграничной долине, без начала и без конца, часы, которые раньше стремительно следовали друг за другом, ползут медленно, застревают в длительности, и порой возвращаются назад, мы ощущаем головокружение и не можем объяснить его природу, но оно дает нам видение вечности: сквозь неподвижность настоящего воскресает и множится прошлое, объединяя нас в одно целое. Это госпожа Мать наполняет нас своей смертью.
[...] Боль повсюду, и наша первая обязанность — избегать ее, это расплата за любовь. Любовь и боль неразрывно связаны, чем меньше любишь, тем меньше угроз; в конце концов любовь превращается в страх, мы боимся за другого и, дрожа, тащим на себе тяжесть тревоги. В глазах невинной девушки наша судьба скована сном, в тени красавицы процветают рабство и смута, и каждое последующее поколение возобновляет и длит иллюзии, навеянные девичьими поцелуями. На протяжении веков и тысячелетий, нашей единственной защитой от них была импотенция.
Женщины — наши враги, и особенно это прискорбное правило касается наших матерей: мать ограждает нас от остальных женщин, но наши достижения ограждают нас от матерей, — достижения духа и разума. Мы в долгу перед женщинами, в долгу перед их снисходительностью, — те, кто их оскорбляют, попадают в их власть, а кто глумится над их мучениями, заканчивают дни, ползая у их ног; чтобы избежать неприятностей и нейтрализовать божественность женщин, мы будем чтить их и превозносить, тогда они сами упадут под тяжестью своего нимба.
[...] Нет, я не тоскую по моей госпоже, слезы не нужны мертвецам, мы рыдаем ради своего самодовольства и оплакиваем себя. Мне безразлично: умереть или жить, такова моя духовная природа; меня никогда не привлекали ни женщины, ни любовь, и тем более несуществующая теперь госпожа Мать, как женщина; я флегматичен настолько, что мое спокойствие порой меня удивляет. Я мало разбирался в себе до этого прозрения, которое подтвердило, что я прирожденный философ. Госпожа много мучилась, но благодаря ее невзгодам мы многое узнали о себе, и страх вознаградил нас мудростью.