Молнии во мгле!
Шрифт:
Трепещущее эхо забилось в рыданье под
Куполом неба. И вздрогнули, сникнув.
Онемевшие плечи мои. Потом оккупанты
Подсчитали трупы. И долго смотрел
Офицер на круглые очки Петрова. И внезапно.
Втоптав сапогом их в землю, испуганно
Зашагал прочь… А немцам я был не
Нужен – амбразуры мои смотрели на
Запад, с востока же я не был защищен.
И недостроен с севера. Наверное, нас всех
Посчитали пропавшими без вести. Бывало!
3
Через
Раскаты грома. По равнинным и вязким
Дорогам загромыхали, тяжело урча.
«Тридцатьчетверки». Запыленные и веселые
Ребята смотрели с их брони на меня.
И были они похожи на Иванова. Сидорова и
Петрова. Смеялись звонко, басили добродушно
И срывающимся фальцетом отдавали четко
Команды… Это я говорю вам точно -
Старый военный дот. Долговременная.
Огневая. Точка… Лавиной они на-
катывались на запад – Ивановы. Сидоровы
И Петровым. И по-прежнему твердо
Надеялись на них – вся Россия и этот
Обезумевший от страха мир…
Пахло в тот год дымком и хлебом.
Какие-то люди появились на пепелищах
Бывших деревень. А потом срубили избу.
На изуродованном немецком тягаче
Курносые парнишки тащили плуг.
Выворачивая жирные пласты земли.
А за ними ковыляли галки аспидные…
Женщины, упрямо клонясь к земле, тянули
Тяжелую борону… Белобрысый, чумазый
Мальчонка стоял на краю поля и ковырял
В носу пальцем. Ребятишки, дразня.
Называли его «Фрицем». А он, полу-
торагодовалый, косолапил по мягкой
Пашне и отчаянно орал: «Ма-аамка-аа!»
Пахло весной. Дымком и хлебом…
4
А теперь через годы все плещутся
Во мне голоса Иванова. Сидорова и
Петрова. Звонко смеется токарь Иванов.
Басит колхозник Сидоров и срывающимся
Фальцетом, необычайно серьезно.
Читает стихи Петров. С рассветом они
Исчезают. И я вздрагиваю, как от взрыва.
И все глубже ухожу в землю. И травы уже
Выше меня… Братья мои, такие же доты.
Стоят вдоль российских границ. И даже
Вал Чингисхана придавили они. Мы
Мазаны одним миром. Цемент и гравий
В нас смешаны водой из российских рек.
На городских и деревенских погостах
Покоятся наши строители. А время идет.
Но росистым жемчужным утром скрипят
Мои ржавые люки. И в гулких моих отсеках
Слышен топот ребячьих ног. Звонко они
Смеются. Балуясь крадеными спичками.
Читают на стенах старые надписи.
И вдруг замолкают. Прищурив глаза.
Всматриваются в ромашковое поле.
Мысленно ловя в перекрестии прицелов
Какую-то цель. И очень они тогда похожи
На моих Иванова. Сидорова и Петрова…
Но, отогнав наваждения, неведомые им.
Они снова начинают играть, смеясь
В совсем невоенные игры. А потом усталые
И перемазанные, выходят они, отдуваясь.
Навстречу слепящему теплому солнцу…
А я все глубже ухожу в землю и скоро
Сровняюсь с ней. А может, так надо, может
Земля становится больше или Время
Забвению меня предает? Как ненужный
Элемент отстрадавшей свое Эпохи…
Наверное, так становимся мы фундаментом
Грядущего, когда отпадет необходимость
Делать людям то, что не свойственно
Человеку… И будут они смеяться искренне.
Работать от души. И мыслить. И, конечно.
Слагать правдивые песни и стихи…
Но росистым жемчужным утром, когда
На Земле тишина, будут иногда думать
О НИХ, отстрадавших с лихвою, погибших.
За все грядущие эпохи вперед…»
Весна на ферме
На ферме в желто-бурой глине
Гурт доходяг и пять бычков!
Как пахнет травами с долины
После соломенных пайков!
Коровы – узницы госпланов -
Гремят цепями до утра…
Клубятся стылые туманы.
И дуют вольные ветра!
А на правлении про то же -
Про план, который все «растет».
И солнце красное, тревожась.
Над речкой вздыбленной встает.
Трещат багровые пожарища
Зловещим отблеском беды…
Но гулко вдруг дохнуло с пастбищ
Весенней вольностью воды.
Любовь
«Наглей комсомольской ячейки…»
(О. Мандельштам).
Устав от речей и маразма,
Я нежные чувства храню…
Без всякого смеха, сарказма,
Любовь вам раскрою свою.
Наглей комсомольской ячейки,
Наглей, чем правдивый партком,
Веселый, я шел в телогрейке
С конвойным – в веснушках ментом.
В вокзальной толпе проституток
Разгульный, задержан был я.
Пятнадцать ровнехоньких суток
Отмерил народный судья…
Народней народ год за годом,
Хотел он, наверно хотел он судить.