Молодой Верди. Рождение оперы
Шрифт:
— Возмутительно! — зашептала она. — Мы все простудимся. Разве можно репетировать в нетопленном фойе? Я буду жаловаться!
Тенор Миралья так берег голос, что не отвечал ни слова. Только кивал головой и улыбался.
Джузеппина Стреппони мельком взглянула на синьору Беллинцаги. Синьора Стреппони не чувствовала холода. Свою роскошную, вышитую цветами и сказочными птицами шаль она повесила на спинку кресла.
Вошел Эудженио Каваллини с партитурой под мышкой. «Надо очень точно установить темпы, маэстро, — сказал он композитору. — Репетиций с оркестром будет всего три; из них третья — генеральная.»
Джованни Байетти сел за чембало. Он был вторым концертмейстером и заменял маэстро Паниццу, когда тот был нездоров. Эудженио Каваллини хотел,
Деривис поймал на себе строгий, полный укоризны взгляд композитора.
— Не беспокойтесь, маэстро, — сказал он, — денька два, и все пойдет. Времени много. Сегодня двадцать седьмое, а премьера девятого. — Он улыбался самым приветливым образом, был непосредственным и добродушным.
Репетиция прошла благополучно, но композитор был очень недоволен. Он находил эту первую читку своей музыки до чрезвычайности вялой и лишенной жизни.
Он пообедал в ближайшем кафе и, не заходя домой, вернулся в театр работать с солистами. Роль Захарии очень его беспокоила. Сумеет ли Деривис хорошо справиться с ней? Но, поработав с певцом в течение часа, композитор понял, что дело обстоит не так уж безнадежно. Деривис оказался очень понятливым. Он не щадил голоса и с удовольствием впевался в партию Захарии. Она пришлась ему по душе. Артист был очень приятным, скромным человеком.
— Не беспокойтесь, маэстро, — говорил он с готовностью, — через денька два я все выучу.
На другой день композитор проводил репетицию сам. Он поставил хор перед собой, а солистов пригласил стать по обе стороны чембало. Байетти стоял тут же. Каваллини сидел в кресле с партитурой «Навуходоносора» на коленях. Дирижер оркестра уже накануне внимательно прислушивался к тому, что говорил композитор, и делал в партитуре какие-то пометки.
Сегодняшняя репетиция сильно отличалась от вчерашней. Воля композитора чувствовалась во всем. Верди заставил хор петь полными голосами и произносить слова со смыслом.
— Нет, нет, — закричал он, как только прозвучала первая фраза. — Нет, нет, совсем не то! Откуда такое, благодушие? Что вы изображаете? Надо понимать и чувствовать, что делаешь. Вы сейчас народ, на который напали враги. Чужеземные войска окружили храм. Вам предстоит гибель или плен. Надо, чтобы все чувствовали это. Ну, вперед, вперед, давайте еще раз!
Композитор был строг и неутомим. Он был полон творческой энергии. Он заново создавал написанную им на бумаге музыку. Он помогал ей родиться на сцене, он заставлял ее звучать в сознании исполнителей, он внедрял им эту музыку в душу и в сердце настолько, чтобы исполнители могли стать достойными проводниками созданного им произведения. Сейчас все были для него равны. Он не делал различия между примадонной и последней хористкой. Партия Фенены была для него не менее значительной, чем партия Навуходоносора. Все — и хор, и солисты, — все были только «голосами», только «партиями» в задуманной и написанной им партитуре.
Теперь композитор проводил в театре целые дни. Он разучивал
Репетиции происходили каждый день, и очень скоро повсюду в городе — в кафе и в частных домах — заговорили о том, что Верди написал замечательную и какую-то необыкновенную, пожалуй, даже неслыханную доселе музыку. Слухи шли из театра.
Но композитор ничего не знал ни об этих слухах, ни об этих разговорах. Он был рассеян и равнодушен ко всему, что не касалось процесса рождения его оперы на сценических подмостках. Голова его гудела от звуков. Он искал самое точное и самое совершенное звучание написанной им музыки. Он добивался самого тонкого, самого живого, самого убедительного выражения чувств, являвшихся содержанием рожденного им музыкального произведения. Ко всему остальному он был совершенно равнодушен.
Он с головой ушел в работу. Работал самозабвенно и не замечая усталости. Он был аскетически суров и деспотически безжалостен. Так не работал никто из композиторов, оперы которых шли в Ла Скала. Он ни с кем не считался и, в сущности, никого в отдельности не видел. Манера его обращения с солистами поражала. Он никогда не улыбался и не говорил никому ласковых ободряющих слов или слов одобрения, никому не льстил, никем не восхищался. Он был одержим музыкой. Одной музыкой. Произведением искусства, которое должно было стать жизнью.
Он приходил на репетицию минут за десять до начала, нетерпеливо смотрел на часы, и как только наступало положенное время, он садился за чембало и неизменно говорил одно и то же: «Не будем терять времени. Давайте работать». И когда начиналась работа, он никогда ничего не предлагал и ничего не просил. Он только требовал и требовал и в требованиях своих был безапелляционен. Но так как он совершенно точно знал, чего хотел и к чему стремился, и все это чувствовали, то не выполнять его требований было невозможно. И все старались, как могли, а он буквально впивался в исполнителей и не отпускал никого до тех пор, пока не добивался желаемого эффекта. Тогда он на минуту останавливал работу и вытирал с лица пот, который лил с него градом. Но, уже засовывая платок в карман, он говорил: «Давайте, давайте, не будем терять драгоценного времени». И опять всех захлестывал буйный поток музыки. Дамы находили композитора невнимательным и даже грубоватым. Но ему прощали это потому, что все были увлечены его музыкой, и еще потому, что он был справедлив и не делал различия между хором и солистами. Относился ко всем одинаково. Требовал полного повиновения как от хористов, так и от героя и от примадонны.
Однажды, когда не было вечерней репетиции и композитор вернулся домой раньше обычного с намерением немного отдохнуть, он застал у себя Джованни Барецци.
— Наконец-то, — закричал Джованни и заключил Верди в объятия. — Наконец-то! А я уж чуть было не пошел в театр разыскивать тебя. — И он сразу стал спрашивать, как идут репетиции, каковы солисты и что говорят об опере.
Композитор отвечал неохотно. Солисты хороши, репетиции идут удовлетворительно, об опере он ничего не слышал.