Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
Шрифт:
Я никогда после этого не бывал во Фрайбурге— так получилось. Я пригласил Хайдеггера к себе. Он был столь любезен, что стал приезжать, как более способный к путешествиям. И если на протяжении многих лет между нами крепла и существовала живая связь, то основывалась она на его частых наездах к нам в Гейдельберг. Наши отношения, однако, так и остались замкнутыми в себе. Я не знакомил Хайдеггера со своими друзьями, кроме тех, кто случайно заглядывал ко мне во время его посещений. Он не знакомил меня со своими. Мы не намеренно вели себя так. Но все же в этом было что-то неладное — как будто мы оба не хотели допускать друг друга в свой собственный субстанциональный мир.
Когда Хайдеггер приезжал к нам, мы имели обыкновение работать, а несколько раз в день встречались и беседовали. Уже первые наши беседы воодушевили меня необыкновенно. Вряд ли кто-то способен представить себе то удовлетворение,
Что же у нас было общего? Если мы на протяжении некоторого отрезка времени чувствовали, что идем одним путем, то это, как выясняется теперь, было, наверное, заблуждением. Хотя для меня это — никакое не заблуждение, а самая что ни на есть истина, в которой я не сомневаюсь и поныне. Было очевидно, что мы оба находимся в оппозиции к традиционной профессорской философии. Где-то в глубине наших душ жила уверенность, что в профессорской философии, в сферу которой мы оба вторглись, намереваясь преподавать и действовать, требуется произвести нечто вроде переворота. Мы оба чувствовали, что наша задача — обновление философии. Не всей философии вообще, разумеется, а той разновидности ее, которая в то время бытовала в университетах. Общей была и захваченность философией Кьеркегора.
Во время наших бесед больше говорил я. Наши темпераменты заметно различались. Хайдеггер был по природе молчун, и поэтому мне иногда приходилось говорить чересчур много.
Порой случайные события наталкивали нас на новые философские мысли. Тогда, в середине двадцатых годов, в Гейдельберге была такая традиция — приносить мне, в прошлом — психиатру, ныне — преподавателю философии, те заумные письма, которые иногда приходили в ректорат и ставили в тупик его служащих. Так, однажды педель принес мне письмо от служанки из Франкфурта: «Хочется знать, может, есть что-то меньшее, чем ничто». Послание, написанное с орфографическими и грамматическими ошибками, содержало вопрос, возникший в состоянии страха и адресованный научным светилам: может, на самом деле этого ничто нет? У автора данного письма — заклинания, видимо, начиналась шизофрения. Написано оно было явно под влиянием мысли о смерти. Но способ выражаться был необычайно абстрактный. Я сразу рассказал об этом Хайдеггеру, бывшему у меня в гостях. Он отнесся к этому письму с совершенной серьезностью, как и я сам, чего не сделал бы ни один из моих коллег. Мы сошлись во мнении, для нас совершенно очевидном: иронические замечания педеля есть символ того, что мир ни о чем таком не догадывается и не подозревает.
В одном существенном вопросе я не оправдал ожиданий Хайдеггера уже в первые годы. Когда мы познакомились, как раз вышла в свет моя «Психология мировоззрений». Книга эта нашла широкого читателя, но у профессионалов признания не снискала. Риккерт раздраконил ее за те аспекты, освещать которые отнюдь не входило в мои намерения. Хайдеггер же прочел книгу необычайно основательно, признал новизну моего подхода, но в то же время более безжалостно, чем все остальные, поставил его под сомнение в своем критическом разборе, так и не опубликованном. Он дал мне рукопись. Критика показалась мне несправедливой; я прочел ее бегло и не вынес из нее никаких уроков. Я шел иными путями, и у меня не было желания отвечать на эту критику и втягиваться в полемику, дабы выяснить, чем различаются веление, вопрошание и требование. Ведь мне нелегко было делать все это тогда, когда мои философские усилия были лишь в самой первоначальной стадии, и я непроизвольно избегал того, что не давало им реальной пищи. Так я, вероятно, разочаровал Хайдеггера. Но сам факт его ознакомления, не столько во время критического разбора, сколько во время наших бесед, с содержанием книги, с позицией, в ней выраженной, — был для меня чем-то настолько позитивным, что я воспрянул духом.
Мною двигало стремление к четкости понятий. Старания, предпринимаемые ради того, чтобы придать философскому мышлению строгость, были мне знакомы — я наблюдал их у Ласка и Риккерта. Но они казались мне искусственными и часто пустыми. Однако с тех пор как я— приблизительно в 1910 году — познакомился с Гуссерлем, эта работа стала мне импонировать. Хайдеггер, выходец из школы Гуссерля, что чувствовалось по его манере говорить и держаться, возобновил во мне это впечатление и даже усилил его. В Хайдеггере, своем современнике, я увидел нечто такое, что обыкновенно встречалось мне только в прошлом и что я считал безусловно необходимым для того, чтобы философствовать. Это был не то чтобы какой-то масштаб или образец, глядя на который я мог бы судить о собственной работе, — такого не мог мне дать ни один современник, в том числе и Хайдеггер.
Это
Благодаря Хайдеггеру я познакомился с христианской, в особенности с католической традицией мышления. Хотя я сталкивался с ней не в первый раз, здесь была необычайная свежесть восприятия человека, который всем существом своим принадлежит к этой традиции и в то же время преодолевает ее. Он одарил меня множеством самых разнообразных выражений, рассказов, указаний и намеков. Я вспоминаю, как он говорил об Августине, о Фоме Аквинском, о Лютере: он видел те силы, которые там действовали. Он указал мне ценную литературу, приобщил к некоторым местам в книгах, заслуживающим особого внимания.
В дни, когда мы были вместе — наверняка и, возможно, не только в эти дни, — между нами существовало чувство солидарности. Мы беседовали с чудесной раскованностью, которая позволяла сказать обо всем, что видишь. «Когда же вы, собственно, работаете?» — спросил он меня как-то. Вероятно, потому что наблюдал, как я поздно встаю, как много витаю в эмпиреях, лежа на софе. Он разругал мой стиль, недисциплинированность, мое многословие. Я в 1924 году изучал Шеллинга; он, воспитанный в атмосфере гуссерлевской научной философии, высказал свое пренебрежение: «Но ведь это просто литератор — не более того!». Но Хайдеггер не собирался наставлять меня на путь истинный, он признавал за мной свободу выбора собственного пути. Сдержанно и ненавязчиво поддерживая друг друга, мы оба заботились об этом.
То, что мы испытывали взаимную симпатию, подпитывали друг друга идеями, имели общие интересы, никоим образом не означало, что у нас было одинаковое понимание практических ценностей, того, что было самоочевидным для нас, того, на что мы опирались и чем руководствовались. Мы просто непроизвольно избегали думать об этом, хотя уже в первые годы с моей стороны бывали случаи удивительно резкого неприятия расхожих фраз и распространенных суждений. С самого начала в наших отношениях не было ни грана того, что называется увлеченностью. Некоторые обстоятельства, поступки и суждения примешивали в них что-то, заставлявшее сохранять дистанцию. Так что отношения между нами были неоднозначными, и лишь в прекрасные моменты бесед они на долгие часы становились чистыми и безоглядными.
Случались вещи, которые действовали на меня как ушат холодной воды. В 1923 году вышла в свет моя брошюра «Идея университета». Из Фрайбурга мне сообщили, что Хайдеггер заявил, будто бы это — самое незначительное из того, что сегодня есть незначительного. При очередном его визите я сказал ему, что наши отношения требуют полной взаимной откровенности. Я ни в коем случае не запрещаю ему высказывать свои суждения, но прежде чем мы будем говорить что-либо в таком роде другим, нам следовало бы без обиняков обсудить это между собой, как поступают порядочные люди. Хайдеггер определенно отрицал, что говорил нечто подобное. На это я сказал: «Ну, в таком случае я считаю, что ничего не было и инцидент исчерпан». Хайдеггера тронула моя реакция. Он сказал: «Ничего подобного я еще не переживал». Я так и не понял толком, что он имеет в виду.
Странно, однако, было то, что сплетни подобного рода продолжали возникать. Так, в том же 1923 году до меня дошло еще одно его высказывание: «Не можем же я и Ясперс быть соратниками». Оттого-то и возникло в наших отношениях что-то такое, что нельзя было объяснить внятно, нельзя было отбросить совсем, но и всерьез принимать не следовало. Тем не менее, настроение это портило. После 1933 года я, в свою очередь, тоже высказывался о Хайдеггере, не ставя его об этом в известность.
С самого начала я, сам не замечая того или не ломая особенно голову по этому поводу, просто не обращал внимания на вещи, представлявшиеся мне естественными, само собой разумеющимися, зато хорошо улавливал те тона, которые казались мне фальшивыми. Вероятно, так же было и у Хайдеггера в отношениях со мной. Если он стал мне близок благодаря способности, проникая взглядом за все покровы условностей, видеть вместе со мной беды и недуги, крайности и пределы, то отдалял его от меня способ, которым он постигал их. Я видел его глубину, но с трудом переносил нечто другое, что плохо поддается определению. Он напоминал мне друга, который изменяет тебе в твое отсутствие, но бывает незабываемо близок в те моменты, когда вы вместе. Мне казалось порой, уж не сидит ли в нем какой-то демон, о котором он сам не подозревает, и я, чувствуя симпатию к существенному в нем, заставлял себя не обращать внимания на неприятные моменты.