Молоко волчицы
Шрифт:
Горы стояли как запечатанные сокровищницы от сотворения мира.
Пылали жесточайшие религиозные войны за господство над душами - и, значит, телами - немало магометан вначале были христианами, а христиане ради жизни принимали ислам.
Со времен русского монарха Иоанна Грозного кавказские народы вливались под державный скипетр стонациональной России, не желая ига постоянных нашествий с юга, запада, востока. То же и при Петре Великом, при императрице Екатерине Второй. Царь Николай Первый силой, тактикой выжженной земли присоединил к гигантской империи последние островки аульных народов, остававшихся национально самостоятельными, но открытыми мечам любых завоевателей. С этого времени -
В предлагаемом романе в пейзажах - в хронике нашей станицы - и пойдет речь о некоторых занимательных историях, связанных с трудами, сражениями, любовью, ненавистью, бедностью и богатством. И поныне рассказывают старики разные были и небылицы о прошлом.
Я же, охотясь в тех местах, лишь записал их как станичный писарь, кое-что опустив и немного прибавив для верности изображения.
Сидя на площади, у бочки, с шариковой ручкой за ухом и серебряным стаканом в кармане нейлоновой куртки, я вглядывался в лица молодых и старых, степенных и неугомонных, а когда в месячном свете мы шли гурьбой на мягкоковровый берег бешеной горной речки, то и в несущейся, как время, воде виделись кони, зори, покосы, стычки, дым или прекрасное лицо моей тетки Марии Федоровны Синенкиной.
Частенько захаживал я к ней выпить стаканчик-другой домашнего винца и поспрашивать насчет старинных казачьих песен, сложенных на биваках безвестными линейными поэтами-удальцами. Она охотно пела слабеньким голосом, рассказывала все, что довелось видеть, и только отказывалась говорить о себе и своей жизни, считая это неинтересным, - тоже думала, что все интересное где-то там, в Москве или на Курильских островах. Она-то и подарила мне большую серебряную чарку, из которой пивал се дед.
А вот старый казак Спиридон Иванович с удовольствием беседовал и о старине, и о своем нелегком житии - да и носили его волны житейские от Кавказа до Игарки, от Игарки до Мадрида. Преследуя белку или куропатку, много пожгли мы с ним пороха в стрельбе по фуражкам в высоких дубравных балках, где он сторожевал на ферме, решительно не умея, казачья косточка, быть пенсионером, отдыхать, лежать - "т а м еще належимся!".
В извилистом пути жизни он сохранил ясный ум, как Мария Федоровна беззлобное и щедрое сердце. И мне открылись картины ю р с к о й э п о х и и б р о н з о в о г о в е к а казачества, и его "золотого века", совпавшего с отменой буйного и своевольного казачьего сословия, что было последним тяжелейшим воссоединением Северного Кавказа с Россией русских с матерью-Родиной, обновленной в огненной купели революции 17-го года.
Постоянным фоном жизни людских поколений здесь остаются горы. За городом, поселком или станицей неспешно и грозно уходят в космос заснеженные взгорья, леса и балки, сглаженные снегами и светом предвечерья, будто склон одной огромной долины. В окаменевшей неподвижности синеют сизые космы облаков на гранях Большого Кавказа. Выше - чистое небо. Над горами, облаками и небом неправдоподобно высоко Эльбрус, Шат-гора, Грива Снега, корона Европы. Зловещая, космическая тишь. Приглашение к смерти, к бытию в камне и глине. К леденящему покою свирепых облаков, безжалостных пропастей и предательских лавин, дремлющих в ожидании человеческой жертвы.
Время действия романа начинается спустя столетие со дня заселения станицы - в лето господне тысяча девятьсот девятое, в кое припала юность наших героев, последних казаков буйного Терека и славной Кубани.
Место действия уже указано, хотя точности ради его следовало бы очертить до крохотного пятачка сказочно прекрасной земли в Предгорном районе,
В туманной пелене грядой дремали горы-лакколиты, до каменных краев налиты нарзаном, богатырь-водой. Где ствол березы белой ник и никли кудри ив плакучих, пробился головой родник и зажурчал струей шипучей.
Текут года. Звенит в тиши ручей забывчивей и глуше. И разрастались камыши у поймы узенькой Кислуши. И кони, серый да гнедой, не смущены и зверьим лаем, брели сюда на водопой, как будто слаще тут вода им. За ними - люди. Как вино, играет, пенится соленый родник, пробившийся давно в скале от времени зеленой. Орлам и львам тут царство культа - их налепили тут везде. А тем коням доселе скульптор - на отдаленнейшей звезде.
И снова протекут года, пока узнают: не болото - а с серебром бежит вода, и закипит тогда работа. Узнают бабы, маету - от родников Горячих, Кислых они носили воду ту на ясеневых коромыслах. Ее в бутылки наливали с изображеньем царских птиц, и за границу отправляли, и в ресторации столиц.
И повалили господа, с кинжалом выставляя руку, зане целебная вода лечила их мигрень и скуку.
Лечился тут один поэт, чеканя строки на булате...
Молчит дуэльный пистолет в его казачьей белой хате.
Кружились листьями года. Росли в Предгорье города. Но прежде только вепря треск, медянки блеск да птичьи хоры. Безбрежно волновался лес, и спали молодые горы.
В громаде каменной брони навстречь ветрам, что с юга дули, как мастодонты, шли они на водопой и здесь уснули. Пророс кочевника скелет. Внизу желто от ярких примул. Цветут шафран и бересклет. Вот тур в полете тело ринул, Звенит капель. И весь апрель зарянки флейтовая трель.
СТАРИННАЯ НОЧЬ
Ночь была светлая, месячная, старинная казачья ночь. Над темными горами плыло казачье солнышко. Далеко внизу мерцали убого и сиро огоньки станицы. Скупо серебренной казацкой шашкой поблескивала, изогнувшись в долине, река - шум ее сюда не долетал. Могучие снежные горы спали, обнявшись с небом.
По узкой дороге чуть не отвесной крутизны медленно сползали стога сена и хвороста - ни коней, ни телег под грузом не видно. Кони садились на круп, как в цирке. Пахло потной сбруей, горячим дегтем, колесной мазью и паленым железом - из-под скользящих ошинованных железом колес, намертво схваченных коваными башмаками тормозов на цепях, летело кремнистое зеленоватое пламя жгутами искр.
Этот огонь злил Федора Синенкина, правившего третьим возом. Ему до смерти хотелось курить, но сзади на арбе, запряженной пряморогими татарскими быками, ехал его отец, дедушка Моисей. Он-то курил бесперечь, и порой ветерок наносил на Федьку, как звал его отец, пахучий дымок турецкого самосада.
Хотя Ф е д ь к е было за сорок, седела широкая борода и его сын служил государю, он не курил при отце, при старших. По заветам старой веры - а Синенкины старообрядцы - курить запрещалось, как и винопийство и бритье бороды. Но вера сдавала - и Моисей, и Федор курили. Федор с пеленок воспитан в презрении к табашникам и бритоусым. В детстве, бывало, увидит человека с трубкой или "козьей ножкой" в зубах - и бежит от него сломя голову, страшно, а на службе, скажи на милость, совратился никонианской травой. Когда это открылось, Моисей хотел застрелить сына "из поганого ружья", но передумал.