Молоко волчицы
Шрифт:
В полутьме балагана укрыты лопухами маленькие плетенки с ягодами. Глеб проверил, те ли кусты и деревца обрывали, и поморщился - не те, не будет из братьев хозяев! Вот крыжовник уже переспелый, а они оборвали смородину с зеленцой, могла бы повисеть. Перед балаганом на свежей рогоже Прасковья Харитоновна готовит трапезу.
Высоко подняв платье, Ульяна перешла поющую речку, подставила под ледяной ток бочоночек, наполнила и вернулась. Ноги - точно розовые колонны. Сдобная баба. Михей тайком впивается в нее глазами, как смуглый шмель в лазорик. Ульяна, слышно, погуливала
Спиридон отпечатал бутыль. Сели вкруг харчей. И надо же - Ульяна опять против Михея. Грустно Глебу: сад-то сажали с Марией, и ее труды есть в этой темно-красной зернистой малине, в желтой сочной черешне.
Бархатный ветер жгуче нежит щеки. Над головой бронзовеют резные листья каштана, обогнавшего плодовые деревца. Веет сиропами августа. Неба синь задремала над взгорьями.
В самом разгаре работа в муравьиной станице. В соседней роще кукушка отсчитывает года предназначенной жизни.
"Ку-ку! Ку-ку!
– пророчит она сотни лет безмятежного жития.
– Ку-ку! Ку-ку!.."
Прасковья Харитоновна сурово глянула на Ульяну и Михея - не дело это коленки выпячивать, да еще мужней жене.
Тут Спиридон налил. Только подняли стаканчики, выдолбленные из огурцов-желтяков, - и заревела тяжкая медь колокола Николаевской церкви набат.
Глухо отозвался Пантелеймон. Затараторила Богородица. Чистым звоном гудит Георгий Победоносец. Бьют Сорок Мучеников. Разливается Златоуст. И уже голосит Мария Египетская.
– Господи, Сусе Христе, сыне божий, - встрепенулась Прасковья Харитоновна.
За садом вырос, как из-под земли, Саван Гарцев, при оружии, поводья в мыле, хрипло крикнул:
– Господа кавалеры! Война! С немцем! Сбор на площади!
– и только пыль заклубилась.
Гремела текучим серебром речка. Пели пеночки. Крутнул ветерок кусты ивы и торопливо понесся по буграм, склоняя травы, как военный гонец.
Переглянулись старшие братья - вспомнили полкового командира и его вещие слова о грядущих войнах. Торопливо выпили - и еще по две. К еде не притронулись.
– Эх, бабы, прощайте!
– первым вскочил Михей.
– На!
– влепил поцелуи в вишневую мякоть влажных губ Ульяны. Для порядка поцеловал и Фолю, и мать.
Все три брата побежали из сада, наказав матери и Фоле немедля седлать коней и привязывать всегда готовые торока. Бежали, пригибаясь по-военному, словно уже свистели над ними германские пули.
Они вливались в толпу пеших казаков. Их обгоняли конные слуги отечества, жившие ради
И не было тут Есауловых, Синенкиных, Гарцевых, Глотовых, Глуховых, Мирных, Горепекиных - было одно святое воинство.
Не было бедных, богатых, счастливых, неудачных, злых, добрых, завистливых, православных, старообрядцев - был казачий полк, бегущий по тревоге к оружию.
Дядя Исай Гарцев, брат атамана, тоже торопится. Он знаменит быстрыми ногами. Его отец, покойный Лазарь, говорили, догонял оленей - в ту пору водились они у Железной и у Верблюд-горы.
Отслужив и женившись, Исай однажды возвращался с торгов из соседней станицы. Только зашел в придорожный лесок перекусить - летит офицерская тройка барина Невзорова. Казаки цену себе знали, сами офицерами становились, и решил Исай попроситься на облучок. Выскочил неожиданно из кустов, замахал:
– Стой!
Кучер с испугу заикаться стал, думал, лихой человек гонится. Барин неробкого десятка, но пистолеты приготовил.
Кони как звери. Казак не отстает. Тут и седоку интересно:
– Гони, Ванька!
Солнце палит на горной дороге. С коней пена клочьями. Кучер вскочил на дышло, хлещет коней по ушам - бегун наседает. Наконец показалась станица.
Только влетели в улицу, правая пристяжная - бряк, в постромках волочится, ногами сучит, запалили. Пришлось остановиться.
– Кто таков?
– строго спросил барин.
– Из местных казаков, ваше превосходительство, хотел, чтобы подвезли, - объяснил Исай, отираясь рукавом.
– Сукин сын, какую лошадь загнал!
Невзоров выпил чарку, поднес и Исаю, похвалил:
– Хорошо бегаешь!
Бегал Исай и впрямь хорошо. Недавно заварил на покосе кашу, а соли нет. Пока каша поспела, он смотался в станицу за солью - двадцать верст в два конца.
Сверкая персидской серьгой, Анисим Лунь с дымным взором прорицал:
– "Кто прольет кровь человеческую - того кровь прольется рукой человека!..
Всякая плоть извратила свой путь на земле!..
Как орел налетит на тебя народ, языка которого ты не разумеешь! Женщина, жившая у тебя в неге и роскоши, которая никогда ноги своей не ставила на землю по причине изнеженности, будет безжалостным оком смотреть на мужа и сына, и не даст им последа, выходящего из среды ног ее, и детей, которых она родит, потому что она, при недостатке во всем, тайно будет есть их в осаде и стеснении!.."
"Счастлив тот, за кем службы нету - живет помещиком в дому", сложили песню обмиревшие воины, давно рубившие шашками хворост да капусту. Но теперь властный холодок пробегал по казачьим спинам.
Запахло дальними странами, походами, палатками и боевыми трофеями конями, оружием, шелковыми портянками, стыдливыми пленницами.
Запахло дикой волей, полынной горечью расставания, пьянящей душу казака, как солдатский спирт. Казакам не привыкать сражаться в дальних странах - прадеды выплясывали с парижанками, крестили язычников индеян в прериях Русской Калифорнии, в Китае чай пили и в Стамбуле детей оставили!