Молот и крест
Шрифт:
Он плывет по воде. Сила гребков удваивается и утраивается, и берег остается далеко позади, и он плывет теперь быстрее, чем скачет лошадь. Постепенно он поднимается над водой и летит в воздухе, сначала невысоко, потом страх оставляет его, и он поднимается все выше и выше, как птица. Местность под ним зеленая и солнечная, повсюду свежая весенняя листва, луг постепенно повышается, становится освещенным солнцем плоскогорьем. И вдруг становится темно. Перед ним гигантский столб темноты. Он знает, что был тут раньше. Но тогда он был в этом столбе и смотрел наружу, и он не хочет снова увидеть то, что видел тогда. Он видел короля Эдмунда,
Медленно, осторожно он приближается к темному столбу. Это гигантский ствол дерева. К нему пригвождена, как он заранее и знал, фигура, и у нее в одном глазу торчит игла. Он всматривается в лицо: не его ли оно?
Нет. Здоровый глаз закрыт. Кажется, им не интересуются.
Над головой фигуры повисли две черные птицы с черными клювами: вороны. Они смотрят на него яркими глазами, с любопытством наклоняют головы. Расправленные крылья слегка дрожат, птицы без усилий парят в воздухе. Фигура – это Отин, или Вуден, вороны – его постоянные спутники.
Как же их зовут? Это очень важно. Он знал их имена. По-норвежски они звучат... да, верно – Хугин и Мунин. По-английски это будет Хайг и Майн. Хугин – Хайг. Это значит «мозг». Но ему не это нужно. Словно освобожденный, ворон летит вниз, садится на плечо хозяина.
Мунин – Майн. Это значит «память». Вот что ему нужно. Но за это придется платить. У него есть друг, защитник среди богов, это он уже знает. Но это не Отин, что бы ни думал Бранд. Он знает, какой должны быть цена. Снова непрошенно в памяти возникает стих – на английском. В нем описан повешенный на виселице, он раскачивается, не способный пошевелить рукой, и к нему слетаются вороны...
Они приходят за его глазами. За глазом. Птица уже здесь, так близко, что закрыла все поле зрения, ее черный клюв, как стрела, всего в дюйме от глаза. Не от здорового глаза. От того, что не видит. Того, что он уже потерял. Но это воспоминание о том времени, когда у него еще был этот глаз. Руки его опущены, он не может ими двигать. Это потому, что их держит Торвин. Нет, на этот раз он может ими двигать, но не должен. Не будет.
Птица понимает, что он не будет двигаться. С торжествующим криком она устремляется вперед, глубоко погружает клюв в его глаз и мозг. Его пронзает бело-горячая волна боли, и в памяти вспыхивают слова, слова обреченного короля.
Возле брода, поросшего ивами, у деревянного моста, Лежат старые короли, под ними их корабли.Глубоко внизу они спят, охраняя свой дом.Проведи плоскую линию в четыре пальца ширинойОт подземной могилы на север.Здесь лежит Вуффа, сын Веххи.Он караулит сокровище. Ищи, кто осмелится.Он выполнил свой долг. Птица отпускает его. И он сразу падает с дерева, беспорядочно поворачиваясь, руки его по-прежнему неподвижны, он летит к земле, до которой много миль. Много времени, и есть о чем подумать. А руки не нужны. Он может теперь поворачивать тело, куда хочет, он поворачивается, пока не смотрит снова на солнце, продолжает опускаться и мягко подлетает к тому месту, где на соломенном матраце лежит его тело.
Странно видеть отсюда землю, с ее людьми, армиями, торговцами, которые приходят и уходят, многие ужасно торопятся, но с его места, с высоты в двадцать миль, видно, что они совсем не движутся. Он видит болота, видит море, видит кучевые облака, видит курганы под зеленым дерном. Он запомнит это и подумает в другое время. Теперь у него только одна обязанность, и он ее выполнит, как только душа его вернется на место, в тело, которое он уже видит на соломенном матраце, тело, в которое он входит...
Шеф мгновенно проснулся.
– Я должен запомнить, но я не умею писать! – в отчаянии воскликнул он.
– Я умею, – сказал Торвин. Он стоит в шести футах, его едва видно при прикрытом огне.
– Ты умеешь? Писать, как христиане?
– Да, я умею писать, как христиане, но я умею писать и по-норвежски, как жрец Пути. Я умею писать рунами. Что я должен записать?
– Пиши быстро, – сказал Шеф. – Я узнал это у Мунина, узнал ценой боли.
Торвин не отрывал взгляда от таблички, в руке он держал нож, готов был вырезать.
Возле брода, поросшего ивами, у деревянного моста, Лежат старые короли, под ними их корабли...– Трудно писать по-английски рунами, – заметил Торвин. Но говорил он это еле слышно.
Три недели спустя после того дня, когда христиане празднуют рождение своего бога, Армия – обеспокоенная и в дурном настроении – собралась на открытой площадке за пределами города, у восточной стены. Семь тысяч человек заняли много места, особенно полностью вооруженные и закутавшиеся от холода и слякоти. Но после того как Шеф сжег тут оставшиеся дома, образовалось достаточно места, и все встали грубым полукругом от стены до стены.
В середине полукруга стояли Рагнарсоны и их приспешники, над ними флаг Ворона. В нескольких шагах от них в окружении шафрановых пледов стоял черноволосый король – бывший король Элла. Со своего места в тридцати ярдах Шеф видел, что у короля бледное лицо, белое, как яичный белок.
Ибо Элла был обречен. Армия еще этого не провозгласила, но это неминуемо, как судьба. Скоро Элла услышит звон оружия, которым Армия обозначает свое согласие. А потом за него примутся, как принимались за Шефа, за короля Эдмунда, за короля Мельгуалу и других ирландских королей, на которых Айвар отточил свои зубы и технику. Надежды для Эллы нет. Это он бросил Рагнара в орм-гарт. Даже Бранд, даже Торвин признавали, что сыновья имеют право на месть. Не только право – обязанность. А Армия проследит, чтобы это было сделано хорошо и как подобает воинам.
Но определялась и судьба остальных предводителей. Не только Элла рискует здесь. Ни Айвар Рагнарсон, ни сам Сигурт Змееглазый не могут быть уверены, что уйдут с собрания с целой шкурой или с неповрежденной репутацией. В воздухе чувствовалось напряжение.
Когда солнце дошло до середины короткого английского зимнего дня, Сигурт обратился к Армии.
– Мы Великая Армия, – провозгласил он. – Мы встретились, чтобы поговорить о том, что сделано и что еще нужно сделать. У меня есть что сказать. Но я слышал, в Армии есть люди, недовольные тем, как был взят город. Может ли кто-нибудь из них открыто выступить перед всеми нами?