Момент
Шрифт:
Да, я сразу же приступил к работе над книгой. Уже на следующий день моя пишущая машинка гордо стояла на столе в коттедже Стэна. В лихорадочной спешке собираясь на тот злосчастный утренний рейс, я взял с собой только самое необходимое — кое-что из одежды, пишущую машинку и, конечно, дневники. Все остальное, что я приобрел в Берлине — книги, пластинки, новую одежду, — я оставил на кухонном столе вместе с парой сотен долларов и запиской для Аластера с моим нью-йоркским адресом:
«Если ты сможешь упаковать то, что от меня осталось, пожалуйста, отправь это намой адрес. Двухсот долларов должно хватить на оплату расходов. Если решишь просто отнести все это в ближайший благотворительный магазин, я тебя пойму».
Я мог бы продолжить, написав о том, что не о таком расставании мечтал. Но
— Значит, сбегаешь, — сказал он.
— Угадал.
— Что ж, история твоей жизни.
После чего он развернулся на стуле, показывая мне спину и давая понять, что больше нам говорить не о чем.
Я с трудом выволок чемоданы на улицу и еще минут двадцать ловил такси. В аэропорту я узнал, что мне действительно забронирован билет на семичасовой рейс до Франкфурта с пересадкой на стыковочный рейс до Нью-Йорка. Спустя несколько часов, уже высоко в небе над Атлантикой, я заперся в кабинке туалета и просидел там минут десять. Я рыдал так громко, что стюардесса постучала в дверь и спросила, все ли со мной в порядке. Это отрезвило меня. Я открыл дверь. Стюардесса выглядела встревоженной.
— Вы меня напугали, — сказала она. — Видимо, у вас такое горе.
— Извините, — полушепотом произнес я.
— В вашей семье кто-то умер?
— Я потерял… да.
Вернувшись на свое место, я уставился прямо перед собой, и в голове у меня все крутилась строчка из поэмы Оскара Уайльда: «Любимых убивают все…» [103]
Но она предала меня.
А потом ты предал себя.
Это было подобно смерти. В те первые дни после возвращения в Штаты я почти не спал, не ел и не покидал квартиру Стэна. Даже после той ночи откровений, когда я наконец выговорился, облегчения не наступило, никуда не делись ни боль, ни чувство вины. Наоборот, отчаяние становилось все более пронзительным — Аластер был прав, когда сказал, что я разрушил свою жизнь. Я вновь и вновь переживал те последние минуты в своей квартире, когда она умоляла выслушать ее, и все терзался вопросом, что бы произошло, если бы я все-таки дал ей слово. Да, факт ее сотрудничества со Штази поставил бы крест на возможности въезда в Штаты. Но — и это но не давало мне покоя — мы могли бы найти другое решение. Тем более что ее мольбы, ее страдания, которые я видел в тот момент, просто кричали о том, что она действительно любит меня.
103
«Баллада Рэдингской тюрьмы».
Но в то же время как она могла любить меня и так обманывать? Как могла называть меня мужчиной своей жизни, рассказывать жуткие истории о заточении в тюрьме Штази, о том, как у нее силой отобрали ребенка, а потом вставать в ряды этих подонков? Неужели любовь и предательство всегда идут рука об руку?
Работа над книгой была моей отдушиной — она держала меня в тонусе, вела к цели, поддерживала во мне надежду, что время излечит рану или, по крайней мере, позволит мне жить с ней. Я работал как одержимый, хотя, наверное, так оно и было. Каждое утро я совершал пробежку вдоль берега. Днем выкраивал время, чтобы съездить на велосипеде в город — купить газету и просто посидеть в кафе. Раз или два в неделю я ходил в местный кинотеатр и смотрел артхаусное кино. Все остальное время я сидел в коттедже и писал. Когда мой жилец освободил студию на Манхэттене, я съездил в Нью-Йорк на несколько дней и встретился с приятелем-учителем, который искал квартиру на короткий срок. Я отдал ему ключи и разрешил пожить у меня до конца ноября, срока окончания моей аренды. Стэн был верен своему слову, и я мог оставаться в его коттедже сколько угодно. Так что я просидел там до самого Дня благодарения, когда был закончен первый черновой вариант книги.
Стэн навестил меня в канун праздника, вместе с индейкой.
— Ты похудел, — первое, что заметил он. И был прав: я действительно сбросил пятнадцать фунтов с тех пор, как вернулся из Берлина.
— Зато
— Утешение в творчестве.
— Что-то вроде того.
— Что дальше?
— Нью-Йорк. Сдача рукописи. Еще один вариант или даже два, если знать моего редактора, который обычно заставляет переписывать все заново. А потом… подумываю о книге по Аляске.
Стэн задумался.
— Говорят, местечко экстремальное. И если процесс твоего отшельничества затянется…
Я промолчал. Стэн все понял и без слов, потому что взял меня за руку и сказал:
— Ты найдешь в себе силы примириться с чувством утраты.
Отчасти он оказался прав. Мой редактор нашла берлинскую книгу «очень емкой, очень ишервудской» [104] , а портрет современного Берлина как города порока и призраков сочла многогранным, насыщенным «живыми персонажами». (Аластер предстал как Саймон Чаннинг-Барнетт, скульптор из английской аристократии.) Но в то же время она отметила некую «отстраненность» и «эмоциональную сухость» моей работы и даже высказала пожелание придать книге тепла и сердечности.
104
Имеется в виду роман Кристофера Ишервуда «Прощай, Берлин».
— Это же Берлин, — возразил я. — А Берлин — это сплошь холод декаданса.
— Я чувствую, что за этим «холодом декаданса» скрывается история, которую ты не захотел рассказать.
— У каждого из нас есть такие истории.
— Но я хочу видеть в твоей книге больше эмоций.
Я попытался пойти навстречу ее пожеланиям и выстроил отношения между Саймоном и его женатым любовником, греком-киприотом Константином, добавив в них «перчинки» расставания Аластера/Мехмета. Но редактор была права, когда говорила о чрезмерной беспристрастности моего повествования; в самом деле, Я (вполне в духе Ишервуда) выступал в роли отстраненного наблюдателя: ироничного, порой язвительного, равнодушного к тем человеческим драмам, что разыгрывались вокруг меня.
— Ты прямо-таки актер, — резюмировал Стэн, когда прочел книгу, в то время как критики единодушно отмечали, что это занимательное чтение, хотя и несколько поверхностное. С этим вердиктом мне трудно было спорить.
Я не обманул Стэна, и следующей оказалась книга, написанная после трех месяцев жизни на Аляске. После ее публикации я сразу махнул в австралийский буш, потом провел несколько месяцев в Западной Канаде. Разумеется, в моей жизни были другие женщины, другие приключения. Фотожурналистка из Сиднея ближе к концу нашего романа, который длился три месяца, сказала, что я всегда «где-то далеко». Была еще джазовая певица по имени Дженнифер, с которой я познакомился в Ванкувере, — своим признанием в любви она заставила меня сбежать обратно на Манхэттен. Биржевой брокер из Нью-Йорка какое-то время считала экзотикой роман с писателем, но в конце концов сказала, что не хочет быть с человеком, который все время думает, как бы поскорее удрать из города.
А потом я встретил Джен. Умную. Уверенную в себе. Сексуальную, но не безбашенную. Начитанную. Мою ровесницу. Она была готова мириться с моими частыми отлучками и хотела построить со мной семью. Говорила, что да, я не похож на других, но ей нравится меня укрощать. Я, в свою очередь, был заинтригован ее интеллектуальной профессией юриста, организаторским задором, умением наводить порядок в сумбуре современной жизни. Мы познакомились на чтениях, которые я проводил в Бостоне, а ее туда привел сокурсник, работавший партнером в юридической фирме, где она начинала строить свою карьеру. Потом мы все вместе пошли ужинать. Меня впечатлили ее ум и едкий юмор. Казалось, Джен искренне интересовало все, чем я занимаюсь. Прежде чем я успел опомниться, она пригласила меня пожить с ней какое-то время в ее роскошной квартире на Коммонвелт-авеню. Вскоре я пригласил ее с собой в путешествие по чилийской пустыне Атакама. А потом — на тунисский остров Джерба. Примерно через полгода нашего романа случилось так, что однажды она забыла поставить на ночь диафрагму, когда мы проводили уик-энд в гостинице на Кейп-Код, и, обнаружив, что беременна, сказала мне, что как бы ей ни хотелось оставить ребенка, если я категорически возражаю…