Момент
Шрифт:
Но я не стал возражать. Пусть я и говорил Джен, что люблю ее, в глубине души я понимал, что эта любовь — лишь бледная тень того, что было испытано с Петрой. И хотя я никогда не упоминал при ней имени Петры, Джен все равно знала, что наши отношения нельзя назвать великой лав-стори столетия.
Когда она была на пятом месяце беременности, мы арендовали на две недели августа домик на острове Виналхавен в штате Мэн. Как-то вечером, когда мы сидели на открытой террасе, любуясь неспокойными водами Атлантики, она вдруг повернулась ко мне и сказала:
— Я знаю, Томас, что твое сердце где-то в другом месте.
— Что? — переспросил
Джен устремила взгляд на океан и, не глядя на меня, продолжила:
— Я знаю, ты очень заботишься обо мне. И я искренне надеюсь, что ты будешь обожать ребенка, которого ношу сейчас. Но я так же хорошо понимаю, что не я любовь всей твоей жизни. Как бы мне ни было тяжело сознавать это, я готова смириться.
Ее слова прозвучали без всякого надрыва. Они больше походили на сухую констатацию факта. Но они застали меня врасплох, так что мой ответ получился скомканным и фальшивым:
— Я не знаю, о чем ты говоришь.
— Знаешь, еще как знаешь. И если тебе захочется рассказать мне о ней…
Я увидел, что в глазах Джен затаилась несвойственная ей грусть. Я протянул к ней руку, но она отстранилась.
— Как ее звали? — спросила она.
— У меня не было ни одной серьезной привязанности.
— Пожалуйста, не надо меня утешать, Томас. С правдой я еще могу смириться. Но с тупым враньем — никогда.
Рассказать Джен о Петре — признаться в том, что, даже занимаясь с ней любовью, я видел перед собой лицо Петры, — значило разбить ее сердце. Поэтому я смог сказать лишь одно:
— Я хочу прожить с тобой до конца своих дней.
— Ты уверен в этом? Потому что — и это правда — я вполне могу вырастить ребенка и без твоей помощи.
— Я хочу этого ребенка больше всего на свете.
И в этом я был искренен. Потому что уже устал от вечного движения, в которое превратилась моя жизнь. Потому что думал, что, не испытав счастья отцовства, можно пожалеть об этом. И потому что инстинктивно понимал: пора пускать корни и пытаться строить нормальную жизнь. Рядом со мной была яркая, умная, способная женщина, которая хотела того же, которая была настроена на мою волну, казалось, разделяла мою страсть к бродяжничеству и в то же время была готова создать мне домашний уют и крепкий тыл. Я догадывался, что она увидела во мне мужчину, который не пасовал перед ее интеллектом (в отличие от многих предыдущих кавалеров) и мог совладать с ее жестким характером.
Стэну она не понравилась с первого взгляда; он предупреждал меня, что в Джен нет теплоты и сердечности и, как бы я ни восхищался ею, мое сердце не принадлежит ей безраздельно.
Но, так же как и Джен, я находился на том этапе жизни, когда больше не хотелось дрейфовать. Более того, между нами существовала совместимость — из быту, и в кругозоре. Мы могли часами говорить о книгах, интересных фильмах, текущих событиях, о радиопередачах. У нас были схожие эстетические взгляды. И, что очень важно, мы не соперничали и никогда не навязывали друг другу роли, которые нам не хотелось играть.
Впрочем, когда все это излагаешь на бумаге, кажется, что мы были отличной парой. Между тем в наших отношениях была существенная брешь — отсутствие настоящей любви.
С высоты прожитых лет я вижу, что в то время я пытался уговорить себя на некий компромисс. Хорошо, допустим, твое сердце не трепещет, когда ты видишь ее. Да, это своего рода
Так я душил молчаливые сомнения, с которыми не хотелось спорить. Разве мало на свете семей, построенных в надежде на то, что недостающее главное обязательно придет, что нужно сосредоточиться на плюсах, чтобы поскорее закрыть эту сделку, потому что пора остепениться и другого шанса может не быть?
В ноябре 1989 года, когда моя жена была уже на восьмом месяце беременности, я отправился один в кинотеатр на Гарвард-сквер посмотреть новую версию фильма «Третий человек» (Джен задерживалась на работе, полная решимости завершить некое судебное дело до того, как появится на свет наш малыш). После фильма я завалился в один из немногих старомодных салунов, которые еще оставались в этом уголке Кембриджа, отступавшем под натиском джентрификации. Пока я сидел у барной стойки, постепенно накачиваясь алкоголем, по телевизору, что висел под потолком, стали показывать новый информационный выпуск. На экране замерли кадры разрушенной Берлинской стены, и корреспондент Си-эн-эн, стоя возле распахнутых настежь ворот чекпойнта «Чарли», через которые ломились на Запад тысячи восточных немцев, срывающимся от эмоций голосом передавал:
— Сегодня наконец пала Берлинская стена… и мир стал другим.
Помню, я был так потрясен и растроган этим заявлением — как и зрелищем берлинцев с обеих сторон границы, которые обнимались и плакали, — что вышел на темную улицу и поймал себя на безумной мысли, далеко ли отсюда до Берлина. Я представил, что, разыскав Петру в Восточном Берлине, задушил бы ее в своих объятиях и сказал, что ни дня за эти пять лет не проходило без нее в моей душе, что до сих пор я виню себя в том, что позволил ярости убить сострадание, и если бы я только мог повернуть время вспять…
Но время вспять не повернуть. Что случилось — то случилось, и теперь я был женатым человеком, ожидающим рождения своего первенца. В любом случае, даже будь я свободен, с чего бы вдруг она захотела иметь со мной дело, после того как я сдал ее? Возможно, ей повезло, и за эти годы она встретила кого-нибудь и снова стала мамой. А я так и остался… Преследуемый призраками прошлого. В тени своих грехов. Так и не сваливший с себя груз вопросов, не дождавшихся ответов.
Стена, может, и рухнула, но она все равно держала в тисках мое сердце. Конечно, когда на свет появилась Кэндис, моя любовь к ней была безграничной, сумасшедшей. И, поскольку нам предстояло разделить ответственность за это крохотное существо, мы с Джен смогли на какое-то время забыть о том, что в наших отношениях отсутствует импульс, который дает только любовь.
Вспоминая тот вечер на террасе коттеджа в Мэне, когда она сказала, что знает — мое сердце не с ней, когда первой почувствовала ту эмоциональную пропасть, что лежала между нами, и догадалась, что со временем она будет лишь расти… почему я тогда не открылся ей? Почему не признался в том, что за все эти годы боль расставания с Петрой так и не утихла? Да, я как-то примирился с этой утратой — как со смертью близкого тебе человека. Но ее незримое присутствие — как и то, что ни один мой роман даже близко не подошел к той абсолютной уверенности в чувствах, которую мы разделяли с Петрой, — служило молчаливым, но настойчивым напоминанием о том, чего я был лишен в своем браке… и прежде всего о том, что я потерял.