Момент
Шрифт:
Недавно, когда я еще могла ходить, я попросила Йоханнеса отвезти меня к Бранденбургским воротам. Со времен своей молодости я помню, что Стена всегда была там, прямо перед церемониальным въездом. Отсюда мы могли видеть руины Рейхстага и зеленый уголок Тиргартена. Как все это было рядом и как безумно далеко. Запретная планета, куда вход нам был запрещен.
Потом Горбачев решил, что хватит кормить нашу маленькую республику. Все разваливалось, и центр уже не мог сдерживать это падение. И в результате…
Теперь каждый может пройти через Бранденбургские ворота.
И вот я стояла там, всего две недели назад, со своим сыном. Сыном, которого у меня отобрала система, олицетворяемая Стеной. Йоханнесу сейчас
— Что, здесь действительно была стена? — спросил он, держа меня за руку у Бранденбургских ворот.
— Ты же знаешь, что была, — ответила я. — Я тебе столько раз говорила, да ты и в школе это изучал.
— Но ведь от нее ничего не осталось.
— С ней было связано слишком много ужасов, чтоб ее оставлять.
— Но все равно надо было сохранить хоть что-то, — сказал Йоханнес, — просто чтобы люди помнили, насколько это было страшно.
Я не смогла бы выразить это лучше, чем он. Меня так тронули его серьезные рассуждения. Но с годами он поймет другое: если мы по-прежнему будем смотреть на стены, которые разделяют нас, держат нас взаперти, мы будем испытывать страх перед тем, что они олицетворяют. Возможно, это и есть самый сложный вопрос нашей жизни. Должны ли мы все время смотреть только вперед, к чему нас бесконечно призывают? Или все-таки стоит сохранить какие-то следы из прошлого — пусть болезненные и трагические — как напоминание о том, что бывают в жизни моменты глубоких потрясений, которые полностью нас перекраивают? Надо ли захлопывать дверь перед призраками, которые до сих пор преследуют нас?
Я так хотела этого ребенка. Я знаю, что не должна была втайне от тебя соскакивать с таблеток. Да, если бы только мне хватило смелости рассказать тебе обо всех своих призраках…
Но я этого не сделала. Потому что — и я понимаю это только сейчас — не считала себя достойной счастья быть с тобой, той жизни, которая могла у нас сложиться. Наверное, это было самое трудное для меня в последние тридцать лет. Знать, что ты мой единственный мужчина, что никогда и никого я не любила так, как тебя. Знать — и эту печаль я унесу с собой в могилу, — что с тобой я испытала восхитительный миг счастья.
Но если мы не можем удержать это мгновение, оно и остается всего лишь мгновением. А жизнь подчиняется безжалостной логике, и ее поступательное движение неумолимо, как и бег времени. Пока оно не истекает для тебя.
Думать о том, что уходишь из жизни в пятьдесят с небольшим… я вспоминаю тех палачей, которые испытывали на мне радиационные пушки, приближая мою смерть.
Но через пятьдесят лет — когда их тоже не будет, когда болезни и старость заставят их покинуть этот мир — вспомнит ли кто-нибудь о том, что секретный аппарат исчезнувшего государства когда-то использовал радиацию для маркировки политических заключенных, обрекая их на смерть от рака крови? Вспоминают ли сегодня люди о последствиях применения горчичного газа в Первую мировую войну? Или о вспышках тифа в окопах? Может быть, в 1910 году в Берлине у какой-то другой женщины несправедливо отобрали годовалого сына и так и не вернули (в отличие от меня)… и она так и не пережила эту разлуку? Кто расскажет ее историю сегодня? Никто. Потому что ее родные, друзья, коллеги, соседи,
Но смерть стерла с лица земли целое поколение. А боль, которую они несли? Исчезла. Забыта.
Я не считаю свою жизнь несчастливой. Наоборот… Ганс переехал вместе со мной из Карл-Маркс-Штадта и вернулся на радио, в теперь уже единой Германии. Хотя в Берлине мы жили в разных квартирах — поначалу я думала, что Йоханнесу нужно дать время привыкнуть, да и нам с Гансом было проще без общего быта, — мы оставались парой до самой его смерти от рака поджелудочной железы два года назад. Была ли это любовь? Не могу сказать. Но он был моим любовником, моей опорой. Когда моя болезнь вовсю заявила о себе, это он настоял на том, чтобы я снова обратилась к своему адвокату-ротвейлеру, Джулии. Она добилась для меня государственной субсидии. Небольшой, но хватило, чтобы купить Йоханнесу квартиру, и теперь я могу умереть, зная, что мой сын не останется без крыши над головой до конца своих дней.
И вот как раз о Йоханнесе я бы хотела поговорить с тобой, любимый. Теперь, когда Ганса нет и я скоро уйду, он останется совсем один в этом мире.
Хотя он вполне может себя обеспечивать, он практичный и хозяйственный, умеет стирать и заправлять постель, я боюсь, что он останется без друзей. В полной изоляции. В одиночестве.
Поэтому, если только это возможно, я попрошу тебя об одном: стань ему другом. Ему нужен кто-то, с кем он может поговорить, посоветоваться, на кого он может опереться. Если ты читаешь это письмо, значит, ты проделал весь этот путь из Мэна до Берлина, потому что у нас осталось много недосказанного. И потому что боль утраты никуда не ушла.
Мне, конечно, следовало написать тебе много лет назад. Я мечтала об этом, но так же и гнала эту мечту. Потому что мне было стыдно за свой обман. И я думала, что не заслуживаю прощения. Мы ведь все одинаково нелепые, не так ли? Держимся за свои страхи, агонии и маленькие драмы и отгораживаемся ими от того, чего так хотим и на самом деле заслуживаем.
Любить тебя. Быть любимой тобой. Какое счастье. Я заслуживала тебя. Ты заслуживал меня. Был момент — и вот уже его не стало. И я по-прежнему думаю о нас и плачу тихими слезами.
Ich liebe dich. Damals. Jetzt. Immer.
Deine Petra.
Глава третья
Ich liebe dich. Damals. Jetzt. Immer.
Я люблю тебя. Тогда. Сейчас. Всегда.
Deine Petra.
Твоя Петра.
Я уронил письмо на стол и очень долго сидел не двигаясь. Было глубоко за полночь. Чуть раньше я поужинал один в Пренцлауэр-Берге. Прошелся по модерновым улочкам вокруг Кольвицплац, мимо дома 33 по Рикештрассе, где когда-то жила Юдит и куда двадцать шесть лет назад я пришел за фотографиями сына той женщины, которая стала любовью всей моей жизни. Женщины, которую предала другая женщина. А потом и я тоже. Потому что решил, что она предала меня.
Но на самом деле я предал себя.
Petra. Meine Petra.
Письмо так и оставалось в запечатанном конверте, пока я ужинал, а потом выпивал в баре на Пренцлауэр-аллее. Только после того, как я медленно вернулся пешком на Александерплац, пропустил рюмочку на ночь в баре отеля и поднялся к себе в номер, я осмелился открыть его.
Я прочитал его один раз. Встал, начал ходить по комнате — ошеломленный, потерянный. Прочитал письмо второй раз. Третий. И тут какая-то сила сорвала меня с места, я схватил пальто, ключ от номера и бросился к двери.