Монастырь
Шрифт:
— В этом я могу быть вам порукой, братья, — вмешался в разговор один старый монах. — Вы, друзья мои, очевидно, не очень понимаете, какую пользу можно получить от кающегося разбойника. Во времена аббата Ингильрама — а я помню это время, точно это было вчера, — вольные добытчики были самыми желанными гостями в пашем монастыре. Они платили нам десятину с каждого стада, что им удавалось добыть у южан. А так как порой они малость перебарщивали, то, бывало, отдавали нам и седьмую часть — все зависело от того, как за них возьмется духовник. И вот мы, бывало, видим, с башни, что по долине бредут десятка два жирных быков или движется целая отара овец, а гонят их два-три ражих парня, вооруженных с головы до ног, со сверкающими шлемами, в кольчугах и с длинными копьями. Покойный лорд-аббат Ингильрам, веселый он был человек, еще изволил шутить: «Вот она бредет, наша десятина с дани египтян». Я ведь и знаменитого Армстронга видел — красивый был мужчина и такой славный, так жалко, что все-таки не избежал он пеньковой петли. Я как сейчас его вижу, как он проходит к нам в монастырь, — на шляпе у него девять золотых кистей (а на каждую
— Ваша правда, отец Николай! — отозвался аббат. — Нынешние все больше норовят отнять золото у церкви, а не то чтобы завещать ей золото или передать в дар. А что до скота, то будь я проклят, если они разбирают, с чьих пастбищ его гнать: Лейнеркостского аббатства или обители святой Марии!
— Никуда они теперь не годятся, — подхватил отец Николай. — Вот уж истинно, что негодяи. То ли дело грабители в мое время! Достойные были люди! И не только достойные, а и сердобольные. И мало того, что сердобольные, — еще и набожные!
— Не стоит об этом вспоминать, отец Николай! — заключил аббат. — А теперь, возлюбленная братия, давайте расходиться, поскольку это происшествие с чудесным спасением высокочтимого помощника приора помешало нам сегодня отстоять вечерню. Но все же пусть колокола возвестят свой благовест, как обычно, в назидание окрестным мирянам и для призыва на молитву наших послушников. А теперь примите мое благословение, братья. Отец эконом выдаст каждому по чарке вина и найдет в своей кладовой чем вам закусить, ибо вы претерпели смятение и тревогу, а в таком состоянии вредно отходить ко сну с пустым желудком.
— Gratias aginus quam maximas, Domine reverenissime note 36 , — ответствовали ему иноки, расходясь один за другим, по старшинству.
Однако помощник приора остался и, пав на колени перед аббатом, когда тот намеревался уйти, стал умолять его принять от него исповедь в происшествиях истекшего дня. Почтенный лорд-аббат уже начал было зевать и готов был, сославшись на усталость, просить отложить исповедь; но именно перед отцом Евстафием ему никак но хотелось обнаруживать нерадивость в исполнении своего пастырского долга. Поэтому он согласился на исповедь, и отец Евстафий поведал ему обо всех необычайных приключениях, выпавших на его долю во время путешествия. Выслушав его, аббат спросил отца Евстафия, не отдает ли он себе отчета в каком-либо своем тайном грехе, который мог позволить нечистым силам временно его обольстить. Помощник приора откровенно признался, что, возможно, он и навлек на себя наказание за ту бессердечную суровость, с которой он в свое время осудил рассказ ризничего, отца Филиппа.
Note36
Приносим тебе величайшую благодарность, высокочтимый владыка (лат.)
— Может быть, господь, — добавил кающийся, — хотел показать мне, что в его власти установить связь между нами и существами потусторонними, или, как мы привыкли их называть, сверхъестественными, и одновременно пожелал покарать грех самодовольства, самообольщения и всезнайства.
Недаром говорится, что добродетель сама себя вознаграждает. Аббат согласился исповедовать помощника приора весьма неохотно, но едва ли когда исполнение долга было лучше вознаграждено. Настоящим торжеством для аббата было узнать, что человек, внушавший ему нечто вроде страха или зависти (а может быть, и то и другое вместе), вдруг обвинял себя сам в той ошибке, за которую он ранее (хотя и негласно) осуждал его. Это одновременно служило подтверждением безусловной правоты аббата, тешило его самолюбие и успокаивало его страхи. Но сознание своего превосходства не возбудило в душе настоятеля никаких дурных чувств — наоборот, оно скорее укрепило в нем природное добродушие. И настолько далек был аббат Бонифаций от желания унизить помощника приора и дать ему почувствовать свою власть, что, отпуская ему грехи, он довольно комично путал выражения, естественные для его удовлетворенного тщеславия, с деликатнейшими высказываниями, имевшими целью пощадить самолюбие отца Евстафия.
— Брат мой, — начал он свое увещание, — вы, по свойственной вам проницательности, не могли не заметить, что мы часто согласовывали наше суждение с вашим мнением, даже в важнейших делах обители. И тем не менее мы были бы крайне огорчены, если бы вы заключили из сего, что мы считаем наше собственное суждение менее содержательным или наш ум более ограниченным, чем ум и рассудительность наших братьев. Ибо действовали мы так исключительно из желания поощрить наших подопечных (и в том числе вас, высокоуважаемый и любезный брат наш) к тому мужеству, которое необходимо для свободного высказывания своих мыслей. Мы нередко воздерживались от принятия того или иного решения для того, чтобы дать возможность ниже нас стоящим (и в особенности нашему дражайшему брату, помощнику приора) смело и откровенно предложить свое решение. И вот эта-то наша снисходительность и наше смирение могли в известной мере возбудить в вас, высокоуважаемый брат наш, ту излишнюю самонадеянность, которая привела вас к тому, что вы переоценили ваши способности и тем самым подвергли себя (что ныне для нас совершенно ясно) насмешкам и издевательствам со стороны злых духов. Ведь давно известно, что небо тем меньше нас почитает, чем выше мы возносимся в собственных глазах.
Несмотря на глубокое уважение, которое отец Евстафий, как ревностный католик, питал к таинству исповеди, казалось, он должен был не без иронии прислушиваться к словам своего начальника. Уж очень наивно излагал настоятель свой хитрый план воспользоваться знанием и опытностью помощника приора, чтобы затем приписать все заслуги себе. Однако какой-то внутренний голос заставил отца Евстафия тотчас же признать, что настоятель прав.
«Мне следовало, — размышлял он, — больше заботиться о высоком значении его сана, чем думать о тех или иных недостатках его характера. Мне следовало прикрыть плащом духовную наготу моего руководителя и по мере моих сил поддерживать его репутацию для вящей пользы как братии, так и мирян. Аббат не может быть унижен без того, чтобы в его лице не была унижена вся обитель. Сила монашеского ордена в том и состоит, что он может распространить на всех своих сочленов (и в особенности на руководителей) те духовные дары, которые нужны им, чтобы они были прославлены».
Движимый этим настроением, отец Евстафий чистосердечно подчинился приговору своего начальника, который даже в этот решительный момент скорее убеждал его, чем осуждал. Затем он смиренно согласился давать советы своему лорду-аббату так, как тот найдет нужным, и признал, что это будет полезнее для него самого, ибо избавит его от всякого искушения похваляться своей мудростью. И, наконец, он умолял высокочтимого отца настоятеля назначить ему такую епитимью, которая соответствовала бы тяжести его прегрешения, не скрыв при этом, что он уже постился весь день.
— Именно это-то я и осуждаю, — возразил ему аббат вместо того, чтобы похвалить его за воздержание. — Мы возражаем против этих епитимий, постов и долгих бдений. Они только порождают ветры и пары тщеславия, от желудка подымающиеся к голове и надувающие наше существо хвастливостью и самомнением. Для послушников пристойно и назидательно изнурять себя постом и молитвенным бдением. Часть братии в каждом монастыре должна поститься, и легче всего это переносить молодому желудку. Вдобавок воздержание отвращает молодежь от дурных мыслей и подавляет жажду мирских удовольствий. Но, возлюбленный брат наш, поститься тому, кто уже смирился и умер для мира, как я и ты, совершенно излишне и только способствует зарождению духа гордыни. А посему я предписываю тебе, высокочтимый брат наш, пойти в кладовую и выпить по меньшей мере две чарки доброго вина, и закусить плотно и сытно, выбрав то, что тебе более по вкусу и что наиболее полезно для твоего желудка. И еще: ввиду того, что самомнение порой понуждало тебя относиться без должной снисходительности и дружелюбия к менее умудренным и просвещенным братьям, я предписываю тебе поужинать в обществе брата Николая и, без всякого нетерпения и не прерывая его, целый час выслушивать его рассказы о случаях, имевших место во времена нашего достоуважаемого предшественника, аббата Ингильрама, да упокоит господь его душу! Что же касается тех благочестивых упражнений, которые могут быть полезны для вашей души и должны искупить грехи, о которых вы смиренно и с сокрушением нам поведали, то мы подумаем о них и сообщим вам наше решение завтра утром.
Любопытно отметить, что с этого достопамятного вечера почтенный аббат стал относиться к своему советнику гораздо мягче и благосклоннее, чем прежде, когда он считал помощника приора человеком безупречным и безукоризненным и не мог найти на покровах его мудрости и добродетели ни единого пятнышка. Казалось, признание отца Евстафия в своих несовершенствах доставило ему дружбу его начальника. Но в то же время растущее благоволение аббата сопровождалось некоторыми мелочами, которые для высокой души и возвышенных чувств помощника приора были более огорчительны, чем даже тяжелая обязанность выслушивать нескончаемую и скучнейшую болтовню отца Николая. Так, например, аббат в разговорах с другими монахами называл его не иначе, как «наш возлюбленный и несчастный брат Евстафий!». И нет-нет он начинал предостерегать молодых братьев против ловушек хвастовства и духовной гордыни, которые расставляются сатаной для уловления самоуверенных праведников. При этом он сопровождал эти назидания такими взглядами и намеками, что и без прямых указаний было ясно, что именно помощник приора не устоял однажды против таких обольщений. В этих случаях только монашеский обет послушания, дисциплина философа и долготерпение христианина помогали отцу Евстафию перенести это демонстративное и напыщенное покровительство честного, но несколько туповатого настоятеля. Он наконец стал сам стремиться покинуть монастырь или, во всяком случае, отказывался теперь от вмешательства в дела монастырского управления с такою же решительностью и властностью, с какою в прежние времена стремился вникать во все.