Моноклон (сборник)
Шрифт:
— Катя… — прошептала Малавец, схватившись за свои все еще красные щеки.
Сотникова смотрела на потолочный светильник вытянутой прямоугольной формы. Светильник сиял светом дня. Этот свет стал сиять, сиять, сиять, сиять и потянул Сотникову за собой. Она полетела за светом, понеслась, понеслась, понеслась, понеслась. И уперлась в закрытое пространство. За этим пространством, как за прозрачной стеной, стоял хомяк в человеческий рост. Шерсть его переливалась радужными сполохами, за ушами темнели два зигзага, белые усы на пухлых щеках сияли. Сотникова сразу узнала его. Это был ее хомяк Тимка, которого ей купила бабушка на Птичьем рынке, когда Кате было восемь лет. Хомяк тогда стал ее самым близким другом в семье, где ссоры между пьющей и гулящей матерью, работающей официанткой в ресторане «Якорь», и истеричным, сильно верующим в Бога отцом, младшим научным сотрудником «Мосгидропроекта», нарастали
— Тимку твоими лыжами убило! — зло плача, выкрикнула ему Катя.
Увидев на столе мертвого хомяка, отец вдруг стал серьезным, усталость дня и привычная раздражительность сошли с него. Он сел за стол, поправил очки, взял Катину руку и сказал спокойно и серьезно:
— Не плачь. Смерти нет. Твой Тимка не умер. Он ушел к Богу.
— Он… вот он, он еще тепленький, — не соглашалась, всхлипывая, Катя.
— Это уже не Тимка, — продолжал отец. — Это просто тело его. А душа его на том свете. Мы все туда уйдем и все там встретимся. И твой Тимка встретит тебя, когда ты туда придешь. И дедушка покойный встретит. И дядя Семен. И мои дедушка с бабушкой. И все друзья и все родственники. Всех воскресит Господь. А теперь пошли, похороним Тимку.
Они оделись, отец взял совок, Катя — Тимку, спустились на лифте во двор, разгребли снег возле липы и закопали Тимку в не очень мерзлую землю. На следующий день выпало много снега, дворник почистил двор и возле липы вырос сугроб. Идя в школу, Катя говорила сугробу:
— Тимка, я в школу иду.
Возвращаясь из школы, говорила:
— Тимка, я пришла домой.
Нового хомяка ей почему-то не купили. А потом она забыла про Тимку. И вот сейчас он стоял перед ней, огромный, как медведь, красивый, благородный, и внимательно смотрел на нее сияющими глазами. Это был ее Тимка, но совершенно новый, преобразившийся. От него проистекала удивительная благодать. Но еще большая благодать дрожала и колебалась неземным светом за его спиной. Благодатное море света переливалось за спиной у Тимки. Всепоглощающий радостный покой исходил от этого моря. И это море ждало Сотникову. И ей ужасно захотелось в это море. Море тянуло, в нем было Другое, Радостное и Великое. Вся предыдущая жизнь Сотниковой вдруг показалась ей по сравнению с этим морем света чем-то маленьким, ничтожным, ссохшимся и сжавшимся, как бабушкина перчатка в старом комоде. Но море не пускало ее: Тимка стоял на пути. Она поняла, что должна что-то Тимке, чтобы он пропустил ее туда, в царство Вечной Радости. Сияющие глаза Тимки говорили ей, чего ждет он от нее. И она сразу поняла и вспомнила: просфорка! Она вспомнила, как однажды она пустила Тимку на стол, чтобы он погрыз просфорку, которую Катин отец принес из церкви. В общем, Катя сделала это даже не нарочно, не для того, чтобы досадить зануде-отцу, а просто ей было как-то весело и приятно, что Тимка поест просфорку, которую отец так значительно приносил из церкви и только натощак позволял есть Кате и младшему братику Леше. Тимка обхватил просфорку своими лапками, прижал к белому брюшку и стал грызть.
— Ешь, Тимка, и стань святым! — со смехом повторяла Катя. — Съешь всю — и станешь святым Тимкой!
Тимка ел быстро, наполняя свои защечные мешки. Он съел почти две трети просфорки, оставив кусочек в виде полумесяца. Но вдруг захрустел входной замок: отец возвращался из магазина. Катя быстро выхватила у Тимки объеденную просфорку, посмотрела кругом — куда бы сунуть? — карманчиков на платье не было, кинуть под диван, — выметут веником, а потом накажут, в унитаз — поздно, отец уже раздевается в прихожей. Катя подбежала к комоду, заглянула за него, но там было так широко, все видно, там просфорку не спрятать. Рядом с комодом стоял приемник-проигрыватель «Ригонда», Катя заглянула и увидела, что сзади красивой «Ригонды» картонная крышка, а в ней маленькие дырочки и две дырки побольше. Катя едва успела сунуть полумесяц в дырку, как отец вошел с авоськой, полной продуктов:
— Кать, где мама?
— У тети Сони, — ответила Катя, положив руки на «Ригонду».
Отец хмуро глянул сквозь очки и унес авоську на кухню.
— Опять хомяк на столе? — раздался его недовольный голос.
— Я заберу, пап, — ответила Катя.
Катя заглянула: хлебный полумесяц исчез в «Ригонде» бесследно. Она забрала озирающегося Тимку со стола и отнесла на кухню, опустила в его стеклянный домик.
— Стол для людей, пол для хомяков, — бубнил отец, разбирая пакеты со снедью. — На столе мы едим, на столе трапеза, которую я благословляю каждый день. В последний раз, слышишь?
— Слышу, — ответила Катя.
Про просфорку отец не спросил ни в тот день, ни на следующий.
А теперь Тимка хотел этот оставшийся, завалившийся в «Ригонду» кусочек.
Сотникова открыла глаза. Она лежала в реанимационном блоке. И поняла, что в Сияющее Море Радости она не попала. Убогий земной мир снова окружил ее. Рядом в синем и белом халатах, стояли двое бородатых людей. С недовольством она стала вглядываться в них. В одном из них она узнала своего мужа Василия. Другой бородатый был врачом.
— Катенька, — произнес Василий, беря ее руку.
Она смотрела на него, словно видела впервые, хотя и вспомнила, кто он в ее земной жизни.
— Катенька, ты слышишь меня?
Она пошевелила губами. Они были сухими, шершавый язык потерся о них. Она сглотнула. Глотать было очень больно, почти невозможно. Но в простреленной груди ни боли, ни тяжести не было.
— Да, — прошептала она и почувствовала, что в правой ноздре у нее трубка.
— Милая, ты жива, — улыбнулся Василий.
— Да, — скорбно согласилась она.
— Чудо. Пуля не задела ни сердца, ни позвоночника, ни пищевода, никаких внутренних органов! — голос Василия задрожал от радости. — Чудо, Катюша! Чудо, радость моя!
Она смотрела на его осунувшееся бородатое лицо. Это тусклое, изможденное, обсосанное земной жизнью лицо обещало всю ту же серую, ограниченную, убогую, знакомую до тошноты земную жизнь.
— Наклонись, — прошептала Сотникова.
— Вам нельзя много разговаривать, — предупредил врач и отошел к соседней больной, лежащей с закрытыми глазами под капельницей и с такой же кислородной трубкой в носу.
Василий приблизил свое лицо, отчего оно стало для нее еще невыносимей. Каждая морщина этого лица, каждый волос в бороде, казалось, говорил ей: «Это наша жизнь, другой не будет».
Сотникова провела языком по губам и негромко заговорила:
— Помнишь «Ригонду», которая стоит у моего отца?
— «Ригонду»? — наморщил лоб Василий.
— Приемник «Ригонда». У него стоит. Возле пианино.
— Да, да, конечно, помню, — закивал он, гладя ее руку. — Отец тоже жутко переживает, даже хотел…
— Открой в нем заднюю панель, найди там кусочек просфорки.
Василий серьезно кивнул.
— И принеси мне его сюда. Немедленно.
Василий покосился на врача. Тот, подозвав сестру, занялся соседней больной.
— Катенька, тебе нужен покой… — зашептало лицо Василия.
— Немедленно, — произнесла она, отводя глаза. — Немедленно. Немедленно.
— Хорошо, хорошо, я все сделаю, — противно и знакомо затряс он лысеющей головой.
— Сегодня. Немедленно, — хрипло шептала она.