Монументальная пропаганда
Шрифт:
Дверь скрипела, Диваныч втискивался в нее упорно и целенаправленно, сам же придерживая ее рукой, то есть оставляя лишь щель для втискивания, чем он усердно подчеркивал незначительность своей личности, как бы не заслужившей полноценно открытого входа. При этом, однако, демонстрировал и определенное нахальство, своим видом показывая, что щель для себя открыл скромную, но пролезет в нее непременно. Наконец он материализовался полностью в офицерском костюме с невыгоревшими следами от споротых погон и петлиц, с двумя пуговицами, из которых одна была форменная военная, а
— Здравия, как грится, желаю, Агластепна, и, как грится, с наступающим праздником. — Полковник стянул с себя фуражку с красным околышем и треснувшим козырьком, тряхнул головой, отчего перхоть легким белесым роем вспорхнула и, прежде чем просыпаться на плечи, зависла над головой Диваныча, словно блекло сияющий нимб.
Аглая, ничего не сказав, смотрела на вошедшего вопросительно. Он так же смотрел на нее, забывши, видно, зачем пришел.
— Вот, как грится, явился, — сказал полковник и опять потряс головой.
— Ну явился, проходи, только обувку сними, я за тобой полы подтирать не буду.
— Уж это как водится, — охотно согласился Кашляев. — Грязь на улице, грубо гря, невпролазь и таскать ее в дом…
Не договоривши фразы, он сбросил с себя полуботинки с рудиментами желтого цвета и пошел, скользя по крашеному полу серыми шерстяными носками с дырками у больших пальцев. Вслед за хозяйкой полковник проскользил в гостиную и вдруг оторопел, словно увидел перед собой слона или американский небоскреб Эмпайр Стэйт Билдинг.
Перед ним во весь рост и в полной чугунной форме стоял Верховный Главнокомандующий, держа в левой руке перчатки, а правой почти упираясь в потолок. Очищенный и отмытый Аглаей, он смотрел Диванычу прямо в глаза, и вся левая сторона его тускло блестела в свете пятирожковой люстры.
Хотя Диваныч знал, что здесь стоит эта статуя (ради нее он сюда и пришел), но наглядный вид монумента привел его в полное ошеломление.
— ? — о-о! — простонал Диваныч, и в груди его не осталось воздуха для более внятного междометия.
Так и стоял он с открытым ртом, покуда хозяйка не возвратила его в реальность вопросом о цели прибытия.
— Да вот, — смущаясь, начал Диваныч, но, мысли не досказав, опять прилип взглядом к статуе и замолчал.
— Что нужно? — повторила вопрос Аглая.
— Да вот, — пытаясь продвинуться в размышлении дальше, Диваныч подергал плечом. — Это вот, — указал на статую, — так, а жильцы пишут коллективно, что большая, грубо гря, нагрузка. У нас же перекрытия, грубо гря, деревянные, а у Тухватуллиных трещины в потолке.
— Ну и что? — спросила Аглая.
Кашляев одновременным разведением рук, пожатием плеч и поджатием губ изобразил отсутствие у него удовлетворительного ответа на заданный вопрос. Но поднатужась, попробовал высказать мнение более внятно.
— Вот, грит, трещина. А я грю, ну трещина, ну и чего, она тебе мешает? Она у тебя в голове, эта трещина? А он грит, как же это, когда вот суп, грит, ел, и чувствую, грит, что-то твердое, я, грит, думаю, зуб выпал, а смотрю — это не зуб, щекатурка. Грубо гря, для квартирных условий не предназначено. На
Аглая все это выслушала, сложив руки на тощей груди. Вздохнула.
— Ну и что ты хочешь сказать? Чтоб я его выкинула. Сталина чтоб выкинула куда? На свалку? На помойку? А?
Кашляев глубоко и грустно вздохнул.
— Да я что, да если бы он живой был, то я за него, грубо гря, с пятого этажа мог бы… как бы это сказать… — Кашляев не договорил и почтительно посмотрел на статую, словно надеясь на ее понимание. Но, встретившись с ней глазами, испытал беспокойство. Статуя смотрела на него с такой неприязнью, что ему стало не по себе. Он даже назад немного попятился к выходу и не сразу расслышал вопрос, заданный хозяйкой. И переспросил:
— Чего?
— Выпить, спрашиваю, хочешь?
— Выпить? — Кашляев замер и облизнулся. Очень хотелось сказать полковнику: нет, никогда, ни за что, — и гордо удалиться. Или перед тем, как удалиться, щелкнуть сбитыми каблуками, произнести что-нибудь возвышенное о чести, им, как ему иногда казалось, еще не полностью пропитой, советского офицера. Но он ни разу такого еще не делал, ни разу такого не говорил. Хотя поводов было немало. Ибо жильцы при необходимости или на всякий случай совали ему кто пятерку, кто трояк, а некоторые, видя его затрапезный вид, ограничивались мятым рублем, и он брал все, что ему протягивали. И сейчас предложение выпить вызвало в нем секундное колебание, после чего он, отведя взгляд от статуи, сказал «ага» и был приглашен на кухню за круглый стол, покрытый клеенкой с нарисованными на ней кремлевскими башнями.
Водка была у Аглаи всегда. С партизанских времен выпивала она регулярно за ужином рюмку-две, но дальше не заходила, прослышав, что злостный алкоголизм неизбежно кончается окаменением печени.
Она вынула из холодильника «Саратов» бутылку «Московской» с изображенными на этикетке многими медалями, достала две холодные котлеты, холодную картошку, капусту квашеную и банку сайры. Пробку тонкого металла с хвостиком, за который можно было тянуть пальцами, Аглая сорвала зубами.
— О! — восхитился Диваныч. — Это по-нашему! Но я-то так не умею. Зубы шатаются ввиду неналичия кальция и достаточных витаминов.
— Ну что ж, за него, — подняв рюмку, предложила Аглая.
— Тогда не чокаясь, — сказал управдом.
— Чокнемся! — возразила она. — Для нас он вечно живой.
— Вечно живой! — согласился Кашляев и поднялся, справедливо полагая, что за вечно живых пить надо стоя. Вместе с ним поднялась и хозяйка.
Далеко заполночь, уже одевшись в прихожей, Диваныч вернулся к статуе, постоял перед ней почтительно и тихо сказал:
— Великий был человек. Полководец!
— Теперь таких нет, — отозвалась Аглая.