Монументальная пропаганда
Шрифт:
— Я сбежать? Да ты шо? — всполошился Шалейко. — Да я же на фронте в атаку без каски ходил. У меня пули промежду виском и ухом свистели. Мне сколько раз комроты говорил, ты шо, Шалейко, хочешь без головы остаться или…
— Значит, выступишь? — уточнил Поросянинов.
— Ну, а как же, — вздохнул Шалейко. — Если надо, так шо ж. Я же ж Шалейко. Я ж из казаков. Я могу у чем-то и слабость проявить как человек. Но когда дело касается идеологии, тут коммунист Шалейко непоколебим, как это. Как Брестская крепость.
— Вот и хорошо. Но Брестская крепость оборонялась, а мы будем брать Рейхстаг. Завтра. А пока иди к себе в номер и не молоко с медом, не банки, а стакан водки с перцем, и все пройдет.
Глава 28
То
Но Степан Харитонович Шалейко был здоров, как бык, никакая холера его не брала, сосуды имел крепкие, сердце работало ритмично, а насчет того, что саднило в горле, то это он, как мы помним, просто придумал. Понимая, что увильнуть от выступления на бюро не удастся, пил он до трех ночи, потом спал, и ничто его по отдельности не могло одолеть — ни водка, ни жара, ни клопы, — но все вместе даже на него подействовало, и на заседание явился он бедный, бледный и мятый. Явился позже других, с надеждой притаиться где-то за спинами, но Поросянинов, уже положивший локти на стол президиума, глазами показал ему на место во втором ряду за прокурором Строгим, человеком некрупным во всех трех измерениях, за которым не спрячешься.
Пробираясь к этому месту между стульями и коленями, Шалейко заметил, что Аглая Ревкина сидит прямо за ним, одетая по-фронтовому: в сапогах, в темной шерстяной юбке и в гимнастерке, перепоясанной командирским ремнем, с двумя орденами, четырьмя медалями и еще какими-то знаками. Не зная, как ответить на ее немой вопрос, он кивнул ей полузаметно, как бы одним подбородком, и сел, шевеля лопатками под ее физически ощущаемым взглядом.
Заседание начали без проволочек. Дело докладывал Поросянинов. Даже читая по бумаге, путался в падежах и предлогах, как иностранец, взявшийся изучать русский язык в пожилом возрасте. Шалейко слушал его, но не слышал. Воспринимал лишь отрывки отдельных фраз. Товарищ Ревкина, коммунист с большим стажем и большими заслугами, в последнее время проявляет признаки недопонимания. Обнаружила тенденцию в сторону зазнайства и высокомерия. В то время, как партия со всем советским народом нацелилась на новое, товарищ Ревкина цепляется за старое. Учитывая прошлые заслуги, к товарищу Ревкиной отнеслись гуманно, с товарищем Ревкиной многократно и терпеливо беседовали, товарищу Ревкиной объясняли суть политики партии и правительства на данном этапе, но товарищ Ревкина к мнению товарищей не прислушалась, упорствует в своих заблуждениях, поддержала антипартийную группировку и тем самым сама ставит себя вне рядов партии.
Аглая на этот раз к событию подготовилась.
Вышла, заложив большие пальцы за ремень, расправила гимнастерку и встряхнулась так, что ордена на груди зазвенели.
— Вы, — сказала она, обращаясь к залу, — подумали, что вы делаете? Если вы товарища Сталина не любите, то почему вы ему этого при его жизни не говорили? Сказали бы ему в то время: «Извините, товарищ Сталин, но мы вас не любим». И Молотова не любим, и Кагановича. Вы бы тогда так сказали, я бы сейчас вашу позицию уважала. Но вы тогда говорили, что вы товарища Сталина очень любите и готовы за него в огонь и в воду…
В зале стояла робкая тишина. Аглая почувствовала, что овладевает аудиторией, и возвысила голос:
— Сталин и его соратники революцию совершили. А вы без революции, ну кем бы вы были? Никем бы вы не были. Вас всех Сталин из грязи в князи…
Первым опомнился Нечаев и постучал крышкой графина в графин. Встрепенулся и Поросянинов.
— Товарищ Ревкина, нам курс политграмоты не нужон. Ты говори о себе.
— Я о себе и говорю, — отбила атаку Аглая. — Я, как и вы все, выросла с именем Сталина. Под его руководством мы провели коллективизацию, индустриализацию…
Снова застучал в графин Нечаев, снова зашепелявил Поросянинов:
— Товарищ Ревкина, нам историю партии рассказывать не надо, мы ее знаем.
— А если знаете, то я бы вам посоветовала вспомнить, как Сталин боролся с оппозицией и оппортунистами. По существу, с такими, как вы…
— Товарищ Ревкина! — повысил голос Нечаев.
— Не нравится? — повернулась к нему с насмешкой Аглая. — А я думаю, вы бы тоже товарищу Сталину не понравились. Он таких, как вы, не любил. Товарищ Сталин любил честных, принципиальных коммунистов. Но когда речь заходила о предателях…
— Все! Все! — закричал Нечаев. — Я вас лишаю слова. Покиньте трибуну. Немедленно покиньте трибуну!
— Нет, — сопротивлялась она. — Я еще не все сказала. Я уверена, что вы все, которые здесь сидите, согласны с тем, что я говорю. У вас же тоже есть убеждения.
Она была права наполовину. У этих людей были убеждения, но сводились они к тому, что ни в коем случае никогда не надо перечить начальству. А речь Аглаи им не понравилась потому, что слышались в ней противопоставление и упрек: я хорошая, принципиальная, смелая, а вы — трусы, подхалимы, марионетки.
Не желая признать себя жалкими ничтожествами, заседавшие негодовали, стучали ногами, выкрикивая отдельные слова вроде: «Позор!», «Долой!», «Хватит!», «Нахальство!»
— Покайся! — кричала с места Муравьева.
Директор мясокомбината Ботвиньев снова выскочил вперед с криком:
— Дурную траву с поля вон! — и стал дергать руками, как будто дергал траву.
Автору этих строк пришлось однажды наблюдать драму из жизни кур. Одна несчастная хохлатка попала случайно в воду. Как ни странно, не утонула, но так намокла, что все перья до единого у нее вылезли. Другие куры, встретив ее в столь мизерабельном виде, набросились на несчастную, словно прирожденные хищники. Оказалось, в этих ничтожных тварях тоже бушуют большие страсти и живет готовность заклевать более слабого так же, как и у нас. На обнаженную свою сестру они кидались с клекотом, подобным орлиному, клевали и заклевали бы до смерти, если бы не вмешательство хозяина. Курицу отделили от остальных, а через некоторое время, обросши перьями, она вновь была принята в куриное семейство как равная.
Члены бюро долго кричали, визжали, свистели, исходили пеной и колотились в коллективном припадке, как на собрании секты трясунов. Секретарь Нечаев напрасно вскакивал с места, стучал в графин, кричал: «Товарищи! Товарищи!» Но товарищи его не слышали и не слушали, хорошо понимая, что такое непослушание будет им поставлено в плюс. Будет где-то отмечено как идейно оправданное психопатство.
Когда же они все-таки успокоились, стали выступать отдельные ораторы. Главный зоотехник Оберточкин, директор железобетонного комбината Сырцов, заведующий баней Колганов и опять Муравьева. Все клеймили Ревкину, говорили, что она заблуждается, упорствует в своих заблуждениях, проявляет признаки самоуспокоенности, зазнайства, высокомерия, льет воду на мельницу врагов и сама, может быть, враг. Раскол в советском обществе — это как раз то, на что всегда рассчитывали наши противники. Ревкиной сейчас, по крайней мере, мысленно рукоплещут международные империалисты, Пентагон, глядя на нее, уточняет свои агрессивные планы, а ЦРУ внесло ее в списки своих добровольных агентов и положило на ее счет тридцать сребреников.