Монументальная пропаганда
Шрифт:
— Аглая Степановна, — в наступившей тишине мягко сказал Нечаев, — если я вас правильно понял, вы не согласны с линией партии. Может быть, выйдете на трибуну, объясните свою позицию.
— Да, пусть выйдет, — громко сказал Поросянинов.
— Пусть выйдет! — заведующая райбольницей Муравьева вскочила со своего места и стала кричать так, чтобы президиум отметил ее старания:
— Ты кому служишь, Ревкина?
— Не тебе служу, — сказала Аглая, направляясь к трибуне. Но чем ближе подходила, тем меньшую ощущала решимость. А достигши трибуны, и вовсе оробела. И ощутила в коленях такую слабость, что захотелось сесть или даже прилечь. Она оперлась о поверхность трибуны и стала бормотать об Иванах, не помнящих родства, и еще что-то невнятное.
А
— Хватит!
— Довольно!
— Ясно!
— Долой!
Ботвиньев, вновь возникши на сцене, крикнул:
— Да здравствует наш дорогой и любимый Никита Сергеевич!
И тут же, указав пальцем на Аглаю, стал вопрошать:
— Товарищи! Я не понимаю, что здесь происходит! Почему эта женщина здесь? Почему она позволяет себе выступать против нашей партии, народа, государства, против нас с вами и наших детей…
— По-зор! — кто-то пробасил сзади.
— По-зор! — пропищал другой голос.
И опять:
— По-зор! По-зор! По-зор! — покатилось по залу.
Такой реакции Аглая не ожидала. Ей, партизанке и героине, стало действительно страшно, и, закрывши лицо руками, с плачем она кинулась вон из зала. Нечаев и Поросянинов пытались ее остановить: «Аглая Степановна! Товарищ Ревкина!»
Не остановилась.
Да, Аглая никогда не верила в то, что стало называться ошибками культа личности, отклонениями от ленинских норм или нарушениями социалистической законности. Ее раздражали разговоры о незаконных репрессиях и невинных жертвах. Она всегда говорила, что у нас (это у нас-то!) никого зря не посадят. Но в тот день ее правосознание переменилось сразу и круто. Вернувшись домой, она закрыла дверь на все задвижки, приперла ее столом, хотела и шкаф сюда же поставить, но не осилила. Придвинула кровать и сама легла на нее, одетая, только сняла сапоги.
С партизанских времен был у нее восьмизарядный трофейный «Вальтер». Она его прятала в кладовке в старом валенке. А тут достала, положила рядом на стул, пообещавши себе, что живой не дастся.
Часов до четырех совсем не спала, да и потом сон был тревожный. Снились высокие скрипучие сапоги, которые сами по себе поднимались по лестнице с большими револьверами в руках. Она потом сама удивлялась: какие руки могут быть у сапог? Но тем-то сон от яви и отличается, что в нем все возможно. Сапоги с револьверами поднимались по лестнице, что-то мохнатое лезло в окно, а в железной трубе звучал железный голос Вышинского, объявляющего приговор: «Именем Союза Советских Социалистических Республик…» Во сне Аглая пыталась кричать, но рот открывался, не производя ни малейшего звука. Два раза во сне она хваталась за пистолет, но оказывалось, что это не пистолет, а резиновая игрушка.
К утру она все-таки заснула по-настоящему и спала, как ей показалось, долго, но проснулась от солнца в глаза и от звука въехавшей во двор машины. Машина въехала, мотор смолк, послышались разные голоса, и мужской голос спросил:
— А где это?
И голос бабы Гречки ответил:
— На втором этажу, милок. Как подымисси, сразу первая дверь.
И сразу заскрипели шаги на лестнице — несколько человек дружно поднимались наверх. Она вскочила, глянула в окно и обмерла, увидев во дворе автомобиль «черный ворон» и водителя с погонами сержанта внутренних войск, который закуривал, прислонившись спиной к радиатору.
Люди, поднимавшиеся по лестнице, дошли до второго этажа и теперь топтались на площадке, как будто бы в нерешительности.
Аглая метнулась назад к кровати, схватила пистолет, отщелкнула предохранитель. Стала быстро думать, застрелиться сразу или… Все-таки «Вальтер» у нее был восьмизарядный, а ей самой достаточно было одного патрона — последнего.
Глава 21
Насколько автор на протяжении своей жизни имел возможность заметить, у большинства людей, даже весьма образованных, нет ни ощущения, ни понимания того, что они существуют в истории. Большинству кажется: все всегда будет, как есть сегодня. А если на их глазах случилось историческое событие, им оно видится происшедшим в результате совпавших во времени недоразумений. И кажется, что все можно вернуть обратно. Одни на это надеются, другие этого боятся. Аглая надеялась, Шубкин боялся, и оба не понимали, что история обратных ходов не имеет. Так или иначе, развивался процесс, в результате которого надежды Аглаи выглядели чем дальше, тем более иллюзорными, а страхи Шубкина напрасными. Дело, конечно, не зашло еще так далеко, чтобы Аглаю стали наказывать за разорение крестьян, а Шубкина носить на руках за нанесенные ему обиды, но в целом что-то куда-то двигалось, и одним из мелких результатов больших перемен и было предоставление Марку Семеновичу отдельной комнаты в двухкомнатной квартире в доме № 1-а по Комсомольскому тупику. Эта комната была в два раза больше той барачной, где Марк Семенович и Антонина размещались прежде, с кухней, ванной и ватерклозетом и всего только с одной соседкой по коммуналке — Шурочкой-дурочкой.
В субботу Марк Семенович получил ордер и уже в воскресенье, сложив свои и Тонькины манатки в узлы и связав шпагатом пачки книг из своей небольшой еще библиотеки, вышел на Поперечно-Почтамтскую улицу с надеждой словить какой-нибудь перевозочный транспорт. Он не учел, что день был воскресный и поэтому большинство казенных грузовых машин стояли на приколе. А не грузовые ему не подходили. Он долго стоял, махал рукой. Две машины прошли, не остановились. Третий самосвал остановился, но он перед тем возил уголь и был настолько грязен, что Шубкин заглянул в кузов и отказался. Он уже совсем потерял надежду, когда рядом с ним резко затормозил «черный ворон».
Можно себе представить, какие чувства испытал Марк Семенович при виде столь знакомого ему транспортного средства. Он съежился, ожидая, что сейчас вывалит из машины команда МГБ и возьмет его под белы руки. Но в машине никакой команды не оказалась, был в ней только водитель старший сержант Опрыжкин с жизнерадостным выражением на лице.
— Садись, отец, подвезу, — сказал он, распахнув правую дверцу.
— Куда подвезете? — осторожно спросил Шубкин.
— Куда надо, туда подвезу.
Кто читал «Чонкина», помнит, а кто не читал и сам знает, что под названием «Куда надо» в народе всегда подразумевалось такое место, куда никому не надо. То есть прокуратура, милиция и другие органы насилия над человеком. Поэтому нетрудно оценить переживания Шубкина и понять, почему он стал уверять Опрыжкина, что ему никуда не надо.
— А если не надо, — начал сердиться Опрыжкин, — то чего стоишь и руками машешь?
Придя в себя и поняв, что водитель один и вообще ситуация на арест будто не походит, Марк Семенович сказал старшему сержанту, что ему нужна машина, но не такая, а в которой можно перевозить мебель.
— А эта тебе чем не хороша? — спросил Опрыжкин чуть ли не обиженно. — Это ж фактически автобус, только что с решетками.
Он оказался человеком словоохотливым и по дороге объяснил, что служба у него тяжелая, семья большая, зарплата маленькая, а начальник тюрьмы майор Бугров мужик хороший, в свободное от перевозок арестантов время разрешает подкалымить.
— Я с ним, знамо дело, делюсь, а как же. Хочешь жить, давай жить другим. Правильно, папаша?
— Возможно, — ответил Шубкин уклончиво.
Опрыжкин о чем-то задумался, а потом спросил:
— А вообще-то, отец, как думаешь, сейчас жить лучше, чем при Сталине, или хуже?
Конечно, будь Шубкин осмотрительней, он мог бы заподозрить, что вопрос имеет провокационный характер, но Марк Семенович никогда осмотрительным не был, и даже лагерь его в этом смысле немногому научил. Он верил, что в каждом человеке есть что-то хорошее, и потому бесхитростно отвечал Опрыжкину, что, на его взгляд, без Сталина гораздо лучше жить, чем с ним.