Монументальная пропаганда
Шрифт:
Работая спицами, Антонина время от времени поглядывала на Шубкина с любопытством. Иногда он сильно над чем-то задумывался, взгляд его стекленел, рот открывался, так проходило много минут, и Тонька, пугаясь, что Шубкин ушел куда-то, откуда и возврата может не быть, окликала его:
— Марк Семенович!
Но он иной раз цепенел настолько, что никаких окликов не слышал. Она еще и еще звала его, подходила, тормошила, кричала в самое ухо:
— Марк Семенович! Эй!
Он сильно вздрагивал, смотрел на нее безумным взглядом, вскрикивал: «А? Что? Чего?» Потом приходил в себя, спрашивал:
— Ты что, Антонина?
— Ничего, — отвечала она смущенно и объясняла с блаженной улыбкой, — Мне просто интересно знать, Марк Семенович, о чем это вы все думаете, думаете и головку ломаете?
— Ах, милая Тоня, — отвечал Марк Семенович, вздыхая. — Мне кажется, что партии нашей угрожает опасность нового термидора и мелкобуржуазного перерождения.
Поскольку она не знала слова «термидор», он начинал ее просвещать, рассказывал о Великой Французской революции, потом еще
Но не только просветительством занимался Шубкин со своей Антониной. Утром она приходила на работу томная, утомленная, под глазами — круги. Вокзальная кассирша Зина Трушина спрашивала с завистью:
— Ну как?
В ответ Тонька не читала стихи, не пересказывала утопию Кампанеллы и не говорила о возможных полетах к другим мирам. Она качала головой, жмурилась и, понизив голос, сообщала:
— Цельную ночь не вынимамши.
— А лупит? — как-то спросила Зина.
— Да ты что! — возмутилась Тонька. И оглянувшись, объяснила шепотом и не без гордости: — Он же еврейчик!
Глава 19
Летом 1957 года скончался тихий Аглаин сосед Савелий Артемович Телушкин. В комнате покойного не оказалось никакой мебели и никаких ценностей, кроме простой железной кровати, кухонного соснового стола с одной тумбой и табуретки. Но когда вскрыли матрас, в нем обнаружили целый клад: часы, браслеты, серьги, перстни, обручальные кольца, серебряный портсигар, кисет, набитый золотыми коронками, и медаль «Золотая Звезда», которая в самом деле была золотая, но фальшивая, без номера. Откуда у покойного были эти ценности, не знали даже работники МГБ. При исполнении высшей меры вещи расстрелянных конфисковывались, а если и разворовывались, то, естественно, не исполнителями, а чинами повыше. Говорили, что после смерти Телушкина чекистами была предпринята попытка расследовать происхождение богатств усопшего. С этой целью работник органов, представившийся выдуманным именем Василий Васильевич, время от времени являлся в дом по Комсомольскому тупику, обходил соседей, расспрашивал, что они помнят об образе жизни покойного, но они ничего не помнили кроме того, что Телушкин был тихим, невредным и при встречах говорил «Здравия желаю» или «Доброго здоровьица». Обстановка после него, как уже сказано, осталась убогая. А стены все исписаны разными мудростями известных миру великих людей и собственными мыслями автора, который в писаниях своих пользовался неординарной грамматикой: гласные буквы или пропускал, или ставил не те. Было, например, написано: «Правлна линя жизни по повсти Стровского „Как зкалялась сталь“, „Руский члавек всегда своего дабется“, „Дети наше будщщее“, „18 августа день наших тважных летчиков“, „Члавек преобразует природу“, „Любов мжчины к жнщине есть блезнь и стрдание организма“, „На Марсе никакой жизне нет“ и „Самое дргое у члавека это жзнь“.»
За комнату Телушкина боролись многие, но получил ее вне очереди как жертва необоснованных политических репрессий Марк Семенович Шубкин.
Глава 20
Грядущее переселение Шубкина в соседи к Аглае, конечно, ей понравиться не могло. Но оно частично затмилось другим событием, еще более неприятным Июньским Пленумом ЦК КПСС 1957 года и поспешно собранной районной партийной конференцией, куда пригласили и Аглаю. Приехавший по этому случаю работник обкома Шурыгин привез товарищам тревожную весть. В Москве разоблачена антипартийная фракция, в которую вошли не кто-нибудь, а члены Президиума ЦК КПСС тт. Маленков, Молотов, Каганович. И, согласно формулировке официального сообщения, примкнувший к ним Шепилов. По партийно-бюрократической грамматике того времени аббревиатура «тт.» означала товарищи, но не простые товарищи, а плохие товарищи. Если надо было сказать, что выступили хорошие товарищи, например, товарищи Хрущев, Микоян или кто там еще, то писалось полное слово: «товарищи», а если плохие товарищи, то не «товарищи», а «тт.» (данное утверждение к пистолету «ТТ» отношения не имело, но в подсознании с ним как-то ассоциировалось). А что касается «примкнувшего к ним», то он немедленно стал героем многочисленных анекдотов и нарицательной фигурой у алкоголиков всего Советского Союза, и в частности города Долгова. Лица данной категории великодушно приблизили этого персонажа к себе и, сошедшись вдвоем в очереди за водкой, обращались к предполагаемому третьему собутыльнику: «Шепиловым будешь?» То есть, не примкнешь ли? Наверное, эта шутка дошла со временем до т. Шепилова, и, должно быть, было ему обидно, что каждый алкоголик, имея при себе лишний рубль, мог стать хотя бы на время Шепиловым.
Суть конфликта, случившегося в руководстве КПСС (теперь уж никто про это не помнит), заключалась в том, что плохие «тт.» не согласились с идеями хороших «товарищей», с решениями XX съезда КПСС, не приняли курса партии на преодоление последствий культа личности и даже составили заговор с целью захвата власти.
После сделанного сообщения слово взял секретарь райкома Нечаев, вальяжный человек с щеками круглыми и розовыми от раннего атеросклероза и толстыми ушами, как будто вылепленными из теста.
— Коммунисты района, — сказал он, — целиком и полностью одобряют принципиальную линию нашего ленинского центрального комитета и клеймят позором жалкую кучку отщепенцев и фракционеров.
В этом же духе была написана и поставлена на голосование резолюция.
— Кто «за»? — спросил Нечаев.
Все немедленно вскинули руки кверху, а сидевший впереди Степан Харитонович Шалейко вскинул обе руки и прокричал:
— Одобряем! Одобряем! Целиком и полностью одобряем.
— Кто против кто воздержался? — быстро спросил Нечаев в единой фразе без запятой и, не ожидая никакого ответа, уже раскрыл рот, чтобы произнести привычное «принято единогласно», как вдруг… Поросянинов толкнул его локтем в бок, да и сам он увидел в заднем ряду тонкую руку, поднявшуюся одинокой качающейся былинкой.
— Товарищ Ревкина? — не поверил своим глазам Нечаев. — Вы? — он оглянулся на Шурыгина и пожал плечами, показывая, что он не виноват, для него самого это очень большой и неприятный сюрприз. — Вы? Аглая Степановна? Как это можно? Вы возде… вы… воздерживаетесь?
Он был растерян, но и Аглая владела собой не совсем. Она потом вспоминала, что легче было подниматься в атаку под шквальным огнем вражеских пулеметов, чем выступить против решения партии. И тем не менее…
— Да, — подтвердила она тихо. — Я, да, вот…
И умолкла, не в силах произнести ни одного слова более.
Зал замер, и наступила такая тишина, что, казалось, слышно было, как шуршат капли пота, стекая с мягких ушей Нечаева. Поступок Аглаи всех застал врасплох. Эти вопросы: за, против, воздержался — всегда были не более чем ритуалом, по ритуалу все и во всех случаях, важных или неважных, голосовали только «за». Всегда «за» и никогда — «против». И никогда не воздерживались. Между «воздержаться» и «против» разницы не было, потому что, как определил любимый поэт Марка Семеновича Шубкина, «кто сегодня поет не с нами, тот против нас».
Всех сидевших в зале охватили противоречивые чувства. С одной стороны ужасно любопытно, что же из всего этого выйдет. Все были не против скандала, вносившего оживление в бедную событиями, скучную и затхлую провинциальную жизнь. А с другой стороны — страшно. Если бы это был просто скандал. Кто-то у кого-то что-то украл, или взял взятку, или дал взятку, или дал по морде, или изменил, наконец, жене, или нечто подобное. Такие вещи в районной партийной организации случались, осуждались, но и находили понимание. В таких случаях провинившегося корили, стыдили, угрожали исключением из партии. Провинившийся каялся, плакал, бил себя кулаком в грудь, получал выговор, и на том дело кончалось. Но тут скандал разражался такой, что непременно должен был выйти за пределы района и дойти до каких-то верхов, где обратят внимание и отметят, что в указанном районе не все в порядке относительно коммунистического сознания масс, пропаганды и агитации, что имеют место идейные шатания, колебания и вообще дело пахнет не чем-нибудь, а (даже страшно выговорить!) идеологической диверсией. И начнутся в районе всякие проверки и чистки. А с ними и выяснения, кто, где, чего украл. Или взял взятку. Или дал по морде. Или и взял, и дал. И хотя участники Долговской конференции были поголовно и целиком преданы Епэнэмэ и последним указаниям вышестоящих партийных инстанций, сказать, что из них никто никогда ничего не украл, и не дал взятку, и не взял взятку, ничего не приписал и не списал в свой карман, было бы слишком. Но чем больше человек крал, тем непримиримее он был в идеологическом отношении. Поэтому реакция зала на случившееся была искренней и решительной. Хотя и последовала после краткой заминки. Сначала было тихо-тихо. Тихо и глухо. Потом из дальних рядов к передним потекло, поехало, покатилось. Шелест, шум, гул, ропот, грохот, словно рокот морского прибоя, и чем ближе к президиуму, тем мощнее. Слились в одно и шум, и кашель, и грохот стульев, и отдельные выкрики, и вдруг кто-то заверещал пронзительно: «Позор! Позор!», и все, впадая по нарастающей в раж, орали, выли, свистели, хлопали руками и сучили ногами. Как псы, спущенные с поводка, возбудились при возможности безнаказанно грызть и рвать брошенную им под ноги жертву. А директор мясокомбината Ботвиньев выскочил вдруг на сцену перед президиумом и, размахивая кулаком, словно крутил над головою веревку, стал выкрикивать: «Слава коммунистической партии! Слава коммунистической партии! Слава коммунистической партии!» с таким видом, как будто страстно желал за партию отдать свою жизнь, не сходя с места, немедленно и без остатка. Против него как раз на днях было заведено уголовное дело по факту хищения мясопродуктов в особо крупных размерах, но, проявляя преданность партии, он справедливо рассчитывал на снисхождение правоохранительных органов. Публика в зале, казалось, озверела настолько, что была не в силах себя сдержать, но Нечаев поднял руку, и члены заседания, только что собой не владевшие, сразу притихли, поникли, а впрочем, некоторые еще немного повизгивали, постепенно все-таки утихая.