Мор
Шрифт:
Свирид отрицательно мотнул головой.
– Я тебе при случае покажу… к нам скоро должны приехать китайские товарищи. А есть и кое-что еще, не похожее даже на буквы. Скорее, на снежинки… или на ежей. Уж ежа-то видел небось, когда ощетинится?
В голове у Свирида все перемешалось. Видел ли уж ежа? Наверное, видел.
– Ну вот, – одобрительно кивнул Мотвин. – Что ты трясешься, как осиновый лист? Разве тебе сейчас больно?
Больно не было. Неожиданно Свирид осознал, что да, это так: он чувствовал себя замечательно, как всегда, как будто никто не хватал его и не
Это плохо вязалось с Мотвиным во всех его проявлениях. Ну, не добра – во всяком случае, желает ему ежей и снежинок. И правильнее будет подчиниться и впредь не вопить.
Но он, конечно, вопил снова и снова, ибо животное начало брало верх.
7
В занятиях, которые полковник Мотвин проводил со Свиридом, не было ни грана теории. Свирида возили к нему по два раза в неделю – примечательно, что одноклассники ни словом не обозначили своего любопытства. Кружок и кружок. Не иначе, их кто-то предупредил, а может быть, сами почувствовали, что спрашивать не следует – времена стояли из тех, когда чутье обостряется даже у несмышленышей.
Свирид же, вполне освоившийся в обществе Мотвина, позволял себе разного рода вопросы, особенно интересуясь судьбой покинутых коллатералей. Слова Слотченко о том, что в этих нелюбезных и негостеприимных коридорах Свириду могут откручивать голову, произвели на него сильнейшее впечатление.
Мотвин, завершив очередной сеанс, утомленно цедил в ответ:
– Много миров. Тысячи, миллионы. В каких-то мы есть, в каких-то неплохо обходятся и без нас. Есть миры, которые отличаются от нашего только фактурой туалетной бумаги. Понимаешь, что я имею в виду?
Количеством тараканов. Породами собак. Пятном на рубашке.
Свирид отвечал, что да, понимает, но из того, что он не унимался, явствовало обратное. Хотя у них в доме бывала дефицитная туалетная бумага вместо настриженных газет – все время, правда, одной фактуры.
Полковник с ожесточением проводил рукой по своему угловатому черепу.
– И болван же ты! Сказано ведь – миллион миров. Миллион Свиридов и миллион Мотвиных. Что, тебе за каждым хочется уследить?
До Свирида в конце концов доходило, что это было бы затруднительно.
Тут же рождался новый вопрос:
– А как же быть с коридорами, куда мы переходим?
– Как быть… Что такое – как с ними быть? Ты о чем вообще?
– Ну, если мы там тоже существуем, то куда же мы, тамошние, деваемся, если приходим туда отсюда? Мы что – сливаемся? Или те, что были там до нас, куда-то деваются, убегают, умирают?
Мотвин недовольно крутил головой. Неугомонный паренек выискивал проблемы, над которыми сам он за ненадобностью никогда не задумывался.
– То есть? – осторожно переспрашивал полковник, затягивая время.
– Ну, я в смысле – не выпихиваем ли мы оттуда кого? Самих себя?
Мотвин терялся и спешил закурить.
– Ты философ, – усмехался он неприязненно. – Поменьше философствуй.
Был такой философский пароход – может быть, слышал? Ну, откуда тебе…
Посадили таких вот философов скопом на пароход – всех, кого сумели отловить. Я и сажал… И отправили эту контрреволюцию, к дьяволу, за бугор. Надо было пустить их ко дну, да говно не тонет…
Свирид розовел от удовольствия. Полковник говорил с ним на равных, позволяя себе запретные словечки, за которые Свирида секли.
Мотвин не отговаривался – слагая филиппики в адрес философствующей контрреволюции, он продолжал думать над вопросом. И отвечал:
– Никого там нет, покуда мы не придем… Там все еще только становится, образуется, сплошные возможности и ничего определенного.
Но стоит нам там очутиться, как все затвердевает и делается реальным.
Говоря это, полковник искоса поглядывал на своего ученика: не повторит ли он где эти речи? Потому что от них за версту несло субъективным идеализмом, солипсизмом, агностицизмом, махизмом и прочими пароходно-философскими вещами, в которых Мотвин не разбирался, но отчетливо понимал, что они не имеют ничего общего с марксистско-ленинским учением.
Наконец пустопорожние разговоры надоедали Мотвину. Он сбрасывал с себя то немногое добродушие, что ему еще удавалось изобразить – полковник, тоже освоившийся со Свиридом, привязался к нему, как привязываются к безделушке, – и приказывал настроиться на правильную волну. В речи полковника, когда она касалась их общего дела, преобладали не коллатерали Слотченко, но некие неопределенные волны.
Мотвину почему-то было легче оперировать этим понятием: настроился на волну, поймал волну, потерял волну, перешел с волны на волну.
В этом уже сказывался возраст: подсознательное желание забивать во дворе козла и заниматься изобретением радиоприемников.
Свирид немедленно умолкал и подтягивался. С одной стороны, его способности укрепились и возросли; с другой – прежние приемы Мотвина уже не оказывали на него нужного воздействия. Он, вероятно, привык к боли, и старикан, бывало, как только его не крутил – коллатерали ветвились, и все проходило гладко, но боли Свирид почти не испытывал. Мотвин замечал это и был недоволен; ему приходилось выдумывать новые способы пригрозить ученику в самой основе его существования.
Полковник ставил Свирида к стенке, метал ножи – очень ловко, как заправский циркач, – и запрещал зажмуривать глаза. Когда Свирид уходил на коллатераль и оглядывался, в покидаемом кабинете он видел себя притиснутым к стенке, тогда как ножи в точности повторяли его силуэт. Иногда он успевал заметить, как последний нож поражал его в лоб или горло.
Но потом он привык и к ножам, тогда Мотвин перешел к стрельбе, для усиления эффекта сопровождая ее уродливой клоунадой. То выпучивал глаза и делал вид, будто оружие не слушается его и прыгает в руке или жжет ее; то неожиданно напускал на себя отчаянную решимость: дескать, Свирид надоел ему и больше уроков не будет. Все, пора в расход, мальчишка слишком много знает и умеет. На лице полковника появлялось особенное выражение – и не впервые, как хорошо понимал