Мор
Шрифт:
Воровская жизнь протекала по старым, почти патриархальным навыкам, тихо и мирно, и вполне степенно. Почти как в сказках: жили-были уже старые воры, дедушки (которых писатели детективного жанра обожают называть не очень уважительно – «паханами»), передавали традиции молодым, объясняли закон, правила поведения и чести. Молодые учились не только той или иной специализации (тут кто во что горазд, специальных курсов не существовало), узнавали истории конфликтов между знаменитыми ворами. Слово «конфликт»… Как ни забавно это выглядит, но слово «конфликт» у воров, которые часто даже не знали его значения (сами они могли разве что как-то расписаться) было у воров в исключительном почете, им обозначались любые мало-мальски взаимные разногласия.
Старые воры сами по себе являлись связующим звеном между уходящим и будущим временем в воровском мире, его живой историей,
И по традициям воровской культуры люди жили своей жизнью: ездили в гости друг к другу, давали, конечно, и «гастроли» в городах, куда ездили; собирались на «малинах», слушали пластинки, резались в карты, играли на гитарах, бацали, пели цыганские романсы наряду с песнями на стихи а ля Есенин из тюремного фольклора собственного сочинения; иногда резали друг друга на почве ревности; упражнялись в красноречии и, произнося речи на сходках, не пользовались шпаргалками наподобие государственных деятелей; одевались шикарно в меру собственных представлений о моде: обычно хромовые сапоги в гармошку – излюбленная принадлежность воровского гардероба тех времен, – остальная одежда зависела от узкой специализации каждого. Не все воры держались какого-то конкретного профиля, многие работали универсально: ночью – по сонникам, утром и вечером в часы пик на транспорте – карманы, днем – сдача товара барыгам. Спали, когда удавалось, час-другой, так что с их трудоспособностью даже при плановом хозяйствовании можно было опередить не только Америку, а весь этот загнивающий в своих достатках Запад.
Да, конечно, то тут то там в стране возникали или распадались какие-нибудь группировки воров, которые вырабатывали для себя и своих жизненных условий особые законы, не желая быть как все, стремясь отличаться, что свойственно роду людскому испокон веков, но тем не менее и они остерегались игнорировать или идти против старых, выработанных в древности, воровских традиций. Какие-нибудь экстравагантные выходки могли навлечь на экспериментаторов иногда праведный суд старых воров, такое могло плохо кончиться. В целом же и паханы к этим отклонениям относились снисходительно, как к чудачеству, и диссидентами молодых воров из-за всевозможных новшеств не считали.
Глава третья
1
Когда Скит уже очутился в системе Университета всех мировых знаний, так сказать на начальных курсах в колонии малолеток, они ему не понравились, он об этом времени выразился этак лирически, даже поэтично: «Заключили меня на север, на холод, голод и слезы. О, сколько было там чудес! Об этом знает лишь темный лес»…
Он был еще совсем молод, но являлся обладателем длинных ног и цепких рук. Сроки за карманный промысел в те годы давали небольшие. Освободился вместе с лагерным другом в Сыктывкаре. У приятеля в лагерном поселке жила знакомая безмужняя женщина с малолетними детьми, переночевали у нее. Скиталец спал на кушетке в кухне, его друг с женщиной и ее детьми в комнате. Скиталец все еще не был близок с женщинами, ему не спалось, прислушивался ко всевозможным звукам, а ночью его разбудил товарищ и велел идти… к ней. Он робел, стеснялся, но, чтобы не быть смешным в глазах товарища, пошел. Так приобрел еще и начальный опыт любви, мог теперь считать себя мужчиной. Единственно не понравилось, когда товарищ потом в вагоне критически отзывался о некоторых достоинствах той женщины: что жирновата, по-видимому оттого, что работала в пекарне. Скит об этом, увы, ничего не мог рассказать, как ни расспрашивал приятель. Он лишь помнил собственную неловкость, как прислушивался к дыханию спящих тут же детей, и ничего более.
На станции «Тайга» за кружкой пива они расстались. Скиталец направился на вокзал, чтобы поехать домой, но не доехал: тот, кого однажды взяли на учет в Институте промывания мозгов, должен, выбравшись из него, убраться как можно дальше с максимальной скоростью. Короче, он тут же с новым сроком был направлен «доучиваться» в другой регион страны, о котором потом рассказывал примерно столь же лирично: «На пеньки нас ставили, раздевали и колами били, били нас колами…» Вообще-то впечатляюще.
Ему, действительно, приходилось не сладко, но нельзя сказать, что он не был подготовлен к лагерным трудностям: еще в Москве, когда общался с ворами на Марьинском кладбище, наслушался рассказов о тюрьме и лагерной жизни, ведь тюремная жизнь является основной темой у людей, чья профессия – воровство. Но если воры в законе пользовались в лагере привилегиями, положенными им по закону, Скиталец, в отличие, скажем, от Васи Котенка, ими пользоваться не мог, потому что не был принят, как Вася, в закон. Эта его мечта не успела осуществиться; таким образом, он считался фраером. Поскольку он знался на воле с ворами и даже авторитетными, воры считали его приближенным к себе, не обижали, не обделяли воровским куском, когда было возможно. Его можно было считать пока что проходящим кандидатский стаж…
Закончился и второй срок. Обожженный опытом, он, нигде не задерживаясь, превратившись в невидимку, добирался в Москву. Наконец это ему удалось осуществить, хотя на какой-то станции, где вышел из вагона проветриться, его чуть было не забрали заодно с какими-то гавриками, затеявшими на перроне драку. Отделался благодаря проводнику своего вагона, заступившемуся за него.
Все эти годы он мечтал о Марьиной Роще, о встрече с друзьями, но о матери не думал. Слухи доходили, что в доме Скита живет тот дядя, который когда-то обратил внимание на их бедственное положение; не хотелось Скитальцу осваиваться в этой непривычной обстановке, он был свободолюбив, привыкший к вольной жизни. А друзья… Марьинские воры… Им хотелось рассказать о многом, например, как ему плохо от того, что с ним в лагере не считались, поскольку он не был принят в закон. Он, конечно, понимал: ничего еще в своей жизни воровского не совершал, только вертелся около воров – не основание для принятия в закон, но он же… сочувствующий, как фраерами принято про некоторых говорить.
Он понимал, что иные его друзья могут уже и в тюрьме оказаться, с этим всегда надо считаться в воровской жизни, но кто-нибудь, может, все же присутствует и кладбище Лазаревское наверняка на месте. Хотя, конечно, надо будет как-то обеспечить тылы, значит, надо считаться с рамками малоприятной фраерской цивилизации с ее регламентом и правилами, как то: прописка и трудоустройство. Мать вполне искренне клялась достичь в этом вопросе максимального, дойти аж до самого Калинина. Ему и самому тоскливо было в дальних неласковых краях, и он уже имел опыт: могут туда запрячь, даже если ты ничего плохого не сделал, просто потому, что ты уже состоишь на учете, как с ним уже и случилось на станции «Тайга». Он не очень верил в благополучный исход в вопросе прописки, в этом тоже у многих имелся достаточный опыт, тюрьма никогда легко не расстается со своими питомцами, но можно было и надеяться, учитывая, что он еще ничего из себя не представлял в уголовной жизни.
Однажды он направился в нарсуд. Уселся в коридоре на стульчике, чтобы осмотреться, сориентироваться. Дверей в коридоре много, в которую сунуться? То и дело проходили люди, мужчины, женщины, но вот он заметил девушку, выходящую из одной двери – и больше, кроме нее, он ничего вокруг не сознавал.
Он, конечно, с интересом присматривался к женщинам. Это естественно. Ведь до тюрьмы их не знал, после лишь Анюту, ту женщину в прилагерном поселке. Теперь он с новым интересом стал смотреть на них. Раньше, собственно, и не было никакого интереса, хотя каких только историй, связанных с любовью, ему не приходилось слышать в тюрьме… Он даже не умел предаваться самоудовлетворению, хотя знал, что другие этим занимались: он не умел создавать в воображении моменты любви, способные вызвать извержение, потому что не знал их. Этот же человеческий акт в тесной жаркой комнате, когда рядом сопели малолетние дети, не дал ему в сущности ничего, кроме самоутверждения – у него уже была женщина.
Он помнил девушек, с которыми воры жили на кладбище, когда его, бывало, просили покинуть шалаш, когда воры, особенно Тарзан-здоровяк, часто таскали их туда. Скит помнил, как доброжелательно они все над ним насмехались, выпытывая, знает ли он уже, что это такое, не хочется ли ему попробовать с Машкой или с Райкой, а от предлагаемых дам несло водочным духом, если не сказать хуже. Ему никогда не представлялось, какое это ощущение, когда от одного взгляда на девушку захватывает дыхание, как, якобы, бывает, – о том он в книжках читал, рассказывали и другие; у него лично дух никогда не захватывало. Не захватило и теперь, когда эта девушка появилась в коридоре, дыхание оставалось нормальным, но смотрел он на нее, действительно, не отрываясь (в книжках пишут: как завороженный) .