Море Дирака
Шрифт:
— Эти лампочки похожи на глаза больной обезьяны. Помнишь, в зоопарке?
Он удивился точности этой странной ассоциации и с радостным удивлением вновь ощутил, что ему приятно быть рядом с нею. Им овладел тот особенный душевный подъем, который наступает в преддверии праздника или какой-то очень большой удачи.
— Ты знаешь, что тебе вкатили выговор?
Он вздрогнул и медленно повернулся к ней. На фоне бледного невеселого неба она казалась темной тенью. Поблескивали белки ее глаз. Как-то разом исчезло все: радостное волнение, ожидание,
— Плевать я хотел на этот выговор!
— Это тебе Иван подстроил. У-у, мерзкий человек! Ненавижу!
— Поговорим о чем-нибудь другом. Как насчет холеры в Одессе?
— Чего?
— «Поговорим лучше о чем-нибудь веселом. Что слышно насчет холеры в Одессе?» Это из Шолом Алейхема.
— А-а-а…
— Пересказанная шутка тускнеет, как плохо пересаженные цветы.
— Это тоже… откуда-нибудь?
— На сей раз, кажется, это лично от меня. Ты следишь за прибором?
— Конечно… Только стрелочка не шелохнется, как мертвая.
Он увеличил ток в сверхпроводнике и попытался сосредоточить мысли на опыте. Но почему-то вспомнил, как неслись по желтому небу лиловые облака. Потом он подумал, что все-таки напрасно не написал директору объяснительную записку. Впрочем, это успеется и завтра.
— Ой! Прыгнула! На целых два деления прыгнула!
— Что? Не может быть! Это же на два порядка ниже упругости паров!
Он вскочил и хотел было кинуться к стенду, но почему-то представил себе, что протягивает ей руки и кружит ее по комнате.
Он медленно опустился на стул, с удивлением ощущая, как колотится его сердце.
— Не понимаю, что означает и прибор и стрелка, но чувствую, что это очень здорово! Не надо никакого цирка, Миша. Я хочу остаться здесь, с тобой. Возьми меня к себе в лаборантки.
— Скоро нас обоих попрут отсюда в шею, не спрашивая о наших желаниях.
— Да, — сокрушенно согласилась она. — Так оно, наверное, и будет. Но… неужели всегда побеждает несправедливость? Ведь это ужасно несправедливо!
— Успокойся. И не вздумай здесь плакать. Следи лучше за прибором.
В сгущающейся темноте поползло время. Они следили за приборами, отгородись друг от друга молчанием, уйдя в невыразительные, грустные мысли.
— Зажги свет, — сказала она.
Он покорно встал и одну за другой включил все люминесцентные трубки. Щурясь от внезапного света, вернулся на свое место и, внутренне борясь с чем-то, принялся фальшиво насвистывать мотив популярной песенки.
Она сейчас же стала ему подпевать, отбивая каблучком синкопы:
Мама, мама, это я дежурю,
Я дежурный по апрелю…
— Почему так получается, Миша, что в книгах люди на каждом шагу говорят о всяких умных вещах, а мы вот уже сколько сидим и ничего умного не сказали?
— Книги врут.
— Ну, это смотря какие книги!..
— Все книги врут. Они дают как бы вытяжку из человеческой жизни. Мы
— Но герои часто говорят и об обиходном. О чем угодно они говорят.
— Это только так кажется, что они говорят о чем угодно. На самом деле каждое их слово…
Внезапно погас свет. И сразу же раздался лязгающий грохот. Звон как от разбитой посуды. Шипение и свист. В какой-то застывший миг Михаил видел ее смятенный силуэт и беззащитно растопыренные перед глазами руки. Комната странно накренилась. Ларису швырнуло к потолку, и она исчезла. Тотчас же вслед за этим Михаил ощутил острую горячую боль в боку и потерял сознание.
Неловко сутулясь, точно ощущая тяжесть наброшенного на плечи халата, Урманцев проскользнул в палату. Стоя в проходе между двумя рядами белых коек, он осмотрелся. Все здесь показалось ему одинаковым. Многие спали, натянув простыни до ушей, кто-то читал, лежа в пижаме поверх одеяла. У одной из коек сидела женщина. Вероятно, она только что пришла, потому что все еще вынимала из сумки пакеты и банки с вареньем. «Беда нивелирует людей», — подумал Урманцев. Он почему-то вспомнил отступление под Харьковом. Сплошной поток серых, изможденных лиц с запавшими щеками. Море грязных, выцветших гимнастерок. «Все мы были похожи тогда друг на друга, влекомые общей большой бедой».
— Валентин Алексеевич!
Урманцев вздрогнул. Над дальней койкой, стоявшей у самого окна, поднялась и вяло затрепетала в воздухе рука. Прижимая к груди большой ананас и кулек с апельсинами, Урманцев подошел к Михаилу.
Подольского трудно было узнать. Он сильно осунулся. Глаза провалились и сухо сверкали, как у спрятавшейся в угольном бункере кошки.
— Здорово, кустарь-одиночка! — пробасил Урманцев, ясно ощущая неправдоподобие взятого тона.
— Почему «кустарь»? — шевельнул губами Михаил.
— Не был бы кустарем, не лежал бы здесь. На вот… Надеюсь, тебе повезло, а то мне недавно попался ананасище пронзительнейшей кислоты… Ну, как самочувствие? Идем на поправку?
— Кажется, выкарабкался. Обещают недельки через три выписать.
— Ну вот! Видишь, как здорово! Я тут тебе две книжонки приволок, чтоб не скучно было. «Сверхпроводимость» Шенберга и «Фиалки в среду» Моруа. Кстати, тут есть одна вещица!
— У Шенберга?
— У Моруа. «Отель Таннатос» называется. Сильная штука. Как в пропасть падаешь.