Море Дирака
Шрифт:
— Что вы наделали, Петер? — закричал старик, когда утром нашел меня в обмороке. — Это безумие. Вы всю ночь просидели в контакте с машиной. Что с вами?
— Что с вами? — склонилась надо мной Линда. — Вы как будто грезите наяву. Вернитесь к нам из вашего далека. Вернитесь. Здесь так хорошо! Солнышко. Зелень. Липы цветут… Только тут на башне очень скучно. Ничего нет, кроме этих каменных зубцов. Пойдемте лучше купаться. Вода, наверное, такая хорошая… Посмотрите, какой чудесный белый песок. Криш! Снеси меня вниз. Я устала лазать по этим противным лестницам.
Линда вдребезги разбила
Где-то внизу гулко отдавался смех Криша и Линды. Я медленно спускался с башни.
На третий день войны мы с Кришем решили эвакуировать машину. Сначала старик и слушать не хотел. Кричал, ругался, прогонял нас. Он так разволновался, что отпустившая его на время страшная головная боль возобновилась и он, как подрубленный, рухнул в кресло.
Сдавил виски кулаками и закачался из стороны в сторону. Потом застонал сквозь судорожно сжатые губы. Обычно во время приступов он пил водку. Это притупляло боль, давало временное успокоение. Иногда ему удавалось даже уснуть.
В тот день он потребовал, чтобы ему ввели морфий.
— Вам очень плохо, учитель? — тихо спросил Криш и положил на рояль портфель, в который собирал какие-то бумаги.
— Будьте вы прокляты! — простонал старик, не переставая раскачиваться. Лицо его было страдальчески искривлено, закрытые глаза тонули в углубленных болью морщинах. — О, за что мне такое наказание?!
— Будьте любезны, Виллис, — тихо сказал Криш. — Сходите на желтую дачу, что возле Лидо. Знаете, такую, с фламинго на фонтане? Там живет врач. Попросите его сюда. Скажите, что срочно нужно сделать укол. Он знает.
Мы прокрутились вокруг старика до поздней ночи. А на другой день было уже поздно эвакуироваться по железной дороге. Говорили, что немцы выбросили парашютный десант и взорвали полотно.
Два дня мы потратили на поиски грузовика. Но всем было не до нас, немцы рвались вперед. Они уже взяли Минск. Все же нам удалось достать полуторку. Мы с Вортманом поехали к старику. Криш остался в городе.
Полуторка еле двигалась в потоке беженцев. Мы с Вортманом сидели в кузове. Над нами висело безоблачное небо.
Потом налетели «фокке-вульфы». На бреющем полете проносились они над дорогой и поливали ее свинцом. Пулеметные очереди вспыхивали фонтанчиками пыли. Люди сразу же схлынули с дороги. Минутное замешательство… Давка… Многие попрыгали в кюветы, некоторые, роняя узелки и подхватив на руки ребятишек, бросились к недалекому леску.
Мы с Вортманом выскочили из кузова и укрылись под составленным вигвамом штакетником. Не бог весть какое, конечно, укрытие, но с воздуха нас было незаметно. Зато нашему шоферу не повезло. Не успел он раскрыть дверцу, как ветровое стекло оказалось прошитым белыми
Гул моторов стих, и Вортман вылез посмотреть, в чем дело. Я хотел было последовать за ним, но он сказал, чтоб я не высовывался — самолеты заходят для новой атаки. Только я собрался спросить, почему он не возвращается в укрытие, как деревянные щиты внезапно зашатались и обрушились на меня.
Я много раз говорил с ней о Линде, рассказывал о том, что волновало и мучило меня. Я перестал писать рассказы. Мысленно выбалтывал их и терял к ним всякий интерес. Нельзя возвращаться «на круги своя». Нельзя дважды пережить одно и то же…
В тот день, когда в Ригу вошли советские танки, мы все побежали к Центральной тюрьме. Линда спешила встретить друга детства. Он сидел там уже три года. Криш тоже ждал, когда из ворот выйдут какие-то его друзья. У него всюду были друзья: в сейме, на ипподроме, в яхт-клубе, в полиции и среди политзаключенных тоже.
Только я никого не ждал. Просто я пошел с ними. И волновался, видя, как они волнуются.
Потом, ночью, наедине с машиной, мне стало казаться, что я ждал кого-то среди взволнованной толпы, над которой трепетали красные лоскутки и ревели гудки заводов. Как жадно глядел я в слепую броню огромных ворот, в маленькую одиноко черневшую сбоку калитку. Вот-вот из нее покажется кто-то дорогой и долгожданный. Я не знаю его, никогда с ним не встречался. Но стоит мне только увидеть его, и я пойму, что нет для меня на земле никого дороже. И окажется, что мы знали друг друга всегда.
Мне долго не удавалось сосредоточиться на одном. Мысль расплывалась, как масляное пятно на бумаге, блуждала в глухих переулках, перескакивала на встречные грохочущие поезда. Припомнился праздник Лиго. И Линда в белом платье. Я тогда не сказал ей ничего. Зато теперь мне не нужно было молчать.
— Золотые косы твой, льняные косы твои, пшеничные косы твои — корона твоя, Линда. Ты — Лайма, сама Латвия, спешащая на Праздник песни, усыпанная лепестками жасмина. Ты рассыпаешь янтари в молочные воды. Точно свежее белье, синишь ты озера и небо. А когда наступает ночь, ты высоко подымаешь свои звезды. Не тебя ли я жду у этих стальных бессердечных ворот, у этих кирпичных стен, закопченных паровозной сажей? А может быть, это ты ждешь меня, Линда?
И я вообразил себя одиноким, гонимым, преследуемым по пятам.
Я ночевал на конспиративных квартирах, бродил по болотам, забрызганный грязью и тиной, меня преследовал собачий лай, я грудью падал на колючую проволоку, мне выворачивали руки, разбивали лицо, и я, шатаясь, шел в тесную камеру, прижимая к изуродованным губам носовой платок. Как я смертельно продрог и устал от погони, зимней вьюги, осенних дождей и бурного моря, холодно и глубинно светящегося за бортом моторки! Пахнет рыбой и бензином. А впереди туман, туман… Там прячутся мокрые черные скалы. И мокрой стала свалявшаяся собачья шерсть, к которой прилипли прелые листья. Пена ожидания срывается с оскаленных нетерпеливых клыков. Меня поймают и будут долго бить. Может быть, забьют насмерть пьяные кулацкие сынки и зароют в песчаных дюнах, поросших жесткой, измученной ветром осокой.