Море изобилия. Тетралогия
Шрифт:
Они сели в стоящие у стены кожаные кресла. Сигэкуни был в форме школы Гакусюин, а Фусако – в кимоно пурпурного цвета. Когда все ушли, им стало как-то не по себе, веселый громкий смех Фусако затих.
Сигэкуни мог бы развлечь Фусако чем-нибудь вроде альбома с фотографиями, но, к сожалению, у него ничего такого не было. К тому же Фусако как-то поскучнела. До сих пор Сигэкуни не нравились ее слишком живые движения, ее постоянно громкий смех, ее кокетливая манера говорить, ее шумное поведение. У Фусако была тяжелая жаркая красота, напоминающая летние георгины, и Сигэкуни про себя думал,
– Устала. А ты, братик, нет?
После этих слов она вдруг сложилась в талии, там, где пояс оби подходил под грудь, и Сигэкуни обдало тяжелым ароматом духов Фусако, неожиданно прижавшейся лицом к его коленям.
Сигэкуни, не зная, куда деваться, в замешательстве смотрел на этот вполне ощутимый груз у себя на коленях. Прошло какое-то время – ему казалось, что у него не хватает сил изменить позу. И Фусако тоже выглядела так, будто у нее нет желания поднять голову, раз она уже вверила ее обтянутым темной шерстью брюк коленям.
В этот момент отодвинулась раздвижная перегородка и неожиданно вошли мать и тетя с дядей. Мать переменилась в лице, а у Сигэкуни заныло в груди. Фусако же медленно повела в их сторону взглядом и вяло подняла голову:
– Я устала, голова болит.
– Ах, как неприятно, давайте я вам дам лекарство. – Энтузиастка Патриотического союза женщин заговорила тоном сестры милосердия.
– Да нет, не настолько, чтоб лекарство принимать…
Этот эпизод стал темой пересудов среди родственников, счастье еще, что не дошел до ушей отца, но мать строго отчитала Сигэкуни, а Фусако уже не могла больше посещать дом Хонды.
Однако Сигэкуни Хонда тогда навсегда запомнил ее такой, как в тот момент у него на коленях, – жаркой ощутимой тяжестью.
Это была тяжесть тела, кимоно, пояса оби, но Сигэкуни она вспоминалась тяжестью красивой головы со сложной прической. Источающая аромат женская голова с густыми волосами легла ему на колени, и даже через шерстяную часть брюк чувствовалось, что лицо ее горит. Этот жар, жар далекого пожара, – что это такое было? Как огонь из поставленной на колени фарфоровой курильницы, Фусако молча поведала о том, что она вот тут, рядом. И все-таки тяжесть этой головы была жесткой, словно агрессивной. Может, дело было в ее глазах?
Она прижалась к его коленям щекой, поэтому сверху ему был виден только один ее распахнутый глаз, похожий на маленькую, черную, влажную, подвижную каплю. Он напоминал присевшую на цветок невесомую бабочку. Трепет длинных ресниц – как трепет крылышек. Зрачок – как пятнышко на них.
Сигэкуни не встречал еще таких глаз – скрытных, безучастных, готовых в любой момент упорхнуть, глаз тревожных, неуверенных, беспрерывно снующих туда-сюда, словно пузырек в нивелире: то прямо, то наклонно, то рассеянно, то сосредоточенно.
Это явно было не кокетство. Все выглядело так, будто ее взгляд, когда она не смеялась, существовал отдельно, отражал до бессмысленной точности все беспорядочные движения, происходившие у нее внутри.
И исходившие от нее, вызывающие смятение сладость и аромат тоже не были кокетством.
…Так что же это было такое, что надолго полностью овладело его чувствами?
8
Со второй декады ноября по 10 декабря в Императорском театре давали не пьесы с известными актрисами, а представления театра кабуки, прославившиеся игрой актеров Байко и Косиро. Киёаки выбрал кабуки, полагая, что иностранцам это интереснее, а вовсе не потому, что хорошо его знал. Названия пьес ничего ему не говорили.
Поэтому-то он и пригласил Хонду; тот в обеденный перерыв нашел в библиотеке по каталогу пьесы и приготовился давать объяснения сиамским принцам.
Принцам пойти в чужой стране в театр было любопытно, но не более того. В этот день после школы Киёаки сразу вернулся вместе с Хондой домой, и тот, представленный принцам, кратко изложил им по-английски сюжет пьес, которые они будут смотреть вечером, но принцы слушали вполуха.
Киёаки испытывал одновременно и какую-то неловкость, и сострадание, наблюдая, как добросовестно и серьезно друг отнесся к его просьбе. Сегодняшний спектакль сам по себе ни для кого не был желанным. У Киёаки сердце ныло от тревоги: а что, если Сатоко нарушила обещание и все-таки прочла письмо.
Дворецкий объявил, что коляска готова. Лошади ржали, задрав морды к ночному зимнему небу, из их ноздрей вырывался белый пар. Зимой запах лошадей чувствовался слабее, отчетливо слышен был стук железных подков, ударявших по замерзшей земле; Киёаки радовался силе, которая в это время как-то усмиряла животных. Среди молодой листвы несущиеся кони становились просто дикими, а в метель напоминали комья снега, северный ветер превращал их в вихрящееся дыхание зимы.
Киёаки любил ездить в коляске. Особенно когда его что-то беспокоило – тогда покачивание экипажа сбивало свойственный волнению размеренный, навязчивый ритм. Он словно ощущал хвост, взмахи которого открывают голый зад, вздыбленную гриву и слюну, которая покрывает пеной зубы и свисает с морд сверкающими нитями; он любил чувствовать эту дикую силу рядом с утонченностью, царящей в коляске.
Киёаки и Хонда надели школьную форму и шинели, принцы мерзли в пальто с пристегнутыми для пущей важности меховыми воротниками.
– Мы очень мерзнем, – задумчиво пояснил Паттанадид. – Мы пугали родственника, который собирался учиться в Швейцарии: «Там холодно», но я не думал, что в Японии такая холодина.
– Вы скоро привыкнете, – утешил его уже освоившийся Хонда.
По улицам спешили люди в теплых накидках, развевались полотнища, объявляющие о скорых новогодних распродажах, и принцы поинтересовались, что это за праздник.
За эти несколько дней у них в глазах, словно подведенных синим, появилась тоска, тоска по дому. Она заметна была даже у живого, немного легкомысленного Кридсады. Конечно, они старались скрыть ее, иначе бы это свело на нет гостеприимство Киёаки, но тот постоянно чувствовал, что их души витают далеко отсюда, где-то посреди океана. И он скорее радовался этому. На него всегда наводила тоску чья-нибудь неподвижная, запертая в теле душа.
Когда они подъехали к крепостному рву в Хибии, в темноте раннего зимнего вечера неожиданно возникло мерцающее огоньками трехэтажное, из белого кирпича здание Императорского театра.