Море изобилия. Тетралогия
Шрифт:
В школе всегда были заметны те, кто, подобно Хонде, усиленно занимался, собираясь будущей весной сдавать экзамены в университет; теперь зашевелились и те, кто стремился попасть в университеты, куда было не нужно сдавать экзамены. Киёаки интересы и тех и других были одинаково безразличны, он все больше отдалялся от одноклассников. Он зачастую просто не отвечал, когда к нему обращались, и оказался как-то всеми забыт.
В один из дней, когда Киёаки вернулся из школы, он обнаружил, что в вестибюле его ждет управляющий Ямада.
– Сегодня господин маркиз вернулся рано, сказал, что хочет поиграть с вами в
Это был необычный приказ, и Киёаки занервничал. Маркиз очень редко, под настроение, приглашал Киёаки поиграть, обычно это бывало после выпитого дома за ужином вина. Отец, у которого такое желание возникло в середине дня, должен был быть или в очень хорошем, или в очень плохом настроении.
Сам Киёаки тоже почти не бывал в бильярдной днем.
Когда он, толкнув тяжелые створки двери, вошел туда и увидел развешанные по стенам зеркала в дубовых рамах, которые сияли в лучах солнца, проникавшего сквозь волнистое стекло закрытых окон, ему показалось, что он попал в незнакомое место.
Маркиз, склонившись над столом, нацелился кием на бильярдный шар. Резко выделялись пальцы левой руки, на которые опирался кий.
Когда фигура Киёаки в школьной форме появилась за приоткрывшейся дверью, маркиз промолвил, не разгибаясь:
– Закрой дверь.
Зелень сукна бросала отсветы на лицо отца, поэтому Киёаки не мог разглядеть его выражение.
– Вот, прочти. Это предсмертная записка Тадэсины. – Маркиз наконец выпрямился и указал кончиком кия на письмо, лежавшее на столике у окна.
– Тадэсина умерла? – Киёаки почувствовал дрожь в пальцах, взявших письмо.
– Не умерла. Обошлось. Не умерла… еще больше позор.
Маркиз явно сдерживался, чтобы не подойти к сыну.
Киёаки колебался.
– Я тебе говорю, читай скорей. – Маркиз впервые повысил голос. И Киёаки стоя начал читать написанные на длинном свитке прощальные слова…
Я надеюсь, что уже покину мир, когда господин маркиз увидит это письмо. Прежде чем оборвать свою жалкую жизнь во искупление поистине тяжкого греха, позвольте мне облегчить душу раскаянием. Я недоглядела, и барышня Сатоко Аякура забеременела. Я жила в постоянном страхе и прошу Вас немедля что-то предпринять. Если упустить время, это обернется страшной бедой: я на свою ответственность открыла все господину Аякуре, но господин граф только твердил: «Что делать? Что делать?» – и ничего не мог решить; еще чуть-чуть времени пройдет, и уладить все будет трудно, а ведь дело государственной важности. И все из-за того, что я пренебрегла своими обязанностями, теперь Вы, господин маркиз, моя единственная надежда.
Вы наверняка придете в ярость, но беременность барышни касается обеих наших семей, пожалуйста, умоляю, проявите Вашу обычную осмотрительность и мудрость. На коленях взываю к Вашей милости: пожалейте спешащую к смерти старуху, позаботьтесь о Сатоко.
Преданная Вам
Киёаки, прочитав письмо, отбросил трусливое чувство облегчения, которое он на миг испытал, заметив, что в письме не упомянуто его имя, он не хотел, чтобы в его глазах отец разглядел притворство. Но губы пересохли, а в висках жарко стучала кровь.
– Прочитал? «Беременность барышни касается обеих наших семей… проявите Вашу осмотрительность и мудрость», ты это прочитал? Как бы мы ни были близки, не скажешь, что у нас общие семейные дела. А Тадэсина упорно считает их общими… Если у тебя есть что рассказать, лучше расскажи. Здесь, перед портретом деда… Прошу прощения, если я ошибаюсь в своих предположениях. Как отцу, мне совсем не хотелось бы строить подобные догадки. Это отвратительно. Даже как предположение. Экая мерзость!
Обычно легкомысленный и жизнерадостный маркиз сейчас выглядел грозным, даже величественным. Он стоял, гневно постукивая кием по ладони, а за спиной у него висели портрет предка и картина морского сражения времен японско-русской войны.
Картина маслом изображала японский флот, готовый к встрече с врагом в Японском море: больше половины картины занимало мрачное, бушующее море. Вечером, в свете ламп, волны сливались с темной поверхностью стены и были лишь пятнами мрака, но днем густо насыщенный лиловый цвет создавал впечатление, что они возвышаются прямо над тобой; среди темной зелени местами попадались светлые пятна – это рассыпались белыми брызгами гребни, и с поразительной ясностью угадывалось, как неистовое море расширяет фарватер готовящейся к сражению флотилии. Дым кораблей, создающий вертикаль картины, тянулся вправо. Небо было холодно-зеленым и напоминало бледную зелень майской травы, растущей где-нибудь на севере.
По контрасту с этим портрет одетого в парадную форму деда давал почувствовать обаяние твердой воли, и сейчас казалось, что дед не осуждает Киёаки, а, особенно не упирая на свою власть, чему-то учит. Такому деду, почудилось Киёаки, можно рассказать обо всем. Мягкий, нерешительный характер внука будто мигом отвердел в присутствии этого лица с набрякшими веками, бородавкой на щеке и толстой нижней губой.
– Мне нечего рассказывать. Все так, как вы предположили. Это мой ребенок. – Киёаки смог выговорить это, не опуская глаз.
Маркиз Мацугаэ, несмотря на весь свой грозный вид, пришел в крайнее замешательство. Оказаться в подобном положении было совсем ему не свойственно. И вместо того, чтобы сразу обрушиться на Киёаки с грубой бранью, он произнес всего лишь несколько слов:
– Эта бабка Тадэсина уже второй раз приносит мне неприятные вести. Раньше речь шла о распутстве слуги, теперь – собственного сына… И еще собиралась умереть, чтобы спрятать концы. Только на это и способна!
Маркиз, всегда разрешавший тонкие душевные проблемы раскатистым хохотом, не знал, что делать, когда на деликатность следовало бы отреагировать яростью.
Этого краснолицего, плотного мужчину разительно отличало от его отца – деда Киёаки – то, что он даже перед собственным сыном старался выглядеть бесчувственным, грубым мужланом. Маркиз боялся, как бы гнев не сделал его старомодным, – и понял, что в результате ярость теряет силу. С другой стороны, он также сознавал, что в подобной ситуации у кого-кого, а у него меньше всего оснований для праведного гнева.
Некоторое замешательство отца придало Киёаки храбрости. И словно чистая вода хлынула из трещины – юноша произнес самые естественные в жизни слова: