Море, море
Шрифт:
— Мне бы самой поскорее умереть.
— Замолчи, ради Бога.
— Хоть бы все поскорее кончилось. Я свою жизнь прожила. Хоть бы кто-нибудь убил меня.
— Значит, он грозил тебя убить?
— Нет, нет, это все у меня в мыслях.
— Вернуться ты сейчас не можешь, я тебя не отпущу, даже если я тебе не нужен. Это же так просто, ты сама все усложняешь.
— Это ты все усложняешь по-своему, изворачиваешься, извиваешься, как угорь. Это в тебе всегда было, я помню.
— Ну вот, теперь я угорь, этого еще не хватало. Когда речь шла о тебе, я не изворачивался и не извивался. Я всегда
— Ну так жил с женщинами, хотя бы с той старой актрисой.
— Пусть так, но я ведь не мог тебя найти. Как ни старался, как ни искал, а в глубине души не терял надежды, поэтому, может быть, я тебя и нашел.
— Я была несправедлива к Бену.
— О Господи, опять ты про Бена. Бена больше нет.
— Он так мучился, когда Титус исчез, это было вроде епитимьи.
— Допускаю, но он заслужил свою муку, он сам выжил Титуса и, поверь, был очень рад.
— Нет, нет, не так уж плохо он обращался с Титусом, как я сказала. Он был с ним строг…
— Не строг, а жесток. И с тобой тоже. Не заступайся за него. И давай не будем больше говорить про этого негодяя.
— Из общества защиты детей никто не приходил, это я только так сказала.
— К черту общество защиты детей. Мне плевать, приходили они или нет.
— Но я сказала, что приходили, а этого не было.
— Если и не приходили, так следовало прийти.
— Но это была неправда.
— Зачем тебе нужно обелять этого мерзкого, жестокого человека? Титус его ненавидит. Какие еще нужны доказательства? По-моему, никаких.
— У Бена, кроме меня, никого нет на свете. И ничего нет.
— Не умрет, перебьется. А я как? Почему бы для разнообразия не пожалеть меня? Старый актер, может ли быть фигура более жалкая? Что у меня осталось, кроме воспоминаний? Я расстался со своей властью и славой — ради чего, и сам не знал, а оказалось — ради тебя. Теперь ты уж не можешь меня подвести.
— Ты в Бога веришь?
— Нет.
— А я, кажется, верю в Иисуса Христа. Во что-то нужно верить, держаться за что-то. Без Бога люди посходили бы с ума, разве нет? Мы с тобой когда-то говорили об этом, да?
— Я рад, что ты помнишь эти разговоры. А помнишь нашу конфирмацию? Это было для нас важное событие, верно? «О дух святой, на нас сойди…»
— Я, кажется, верю в отпущение грехов.
— Ну, в это нам всем не мешает верить.
— Любовь искупительная, это ведь что-то значит?
— Только не говори мне, что собираешься искупить любовью грехи Бена! А мои грехи ты не хочешь искупить?
— Его никто, кроме меня, не полюбит.
— Иисус полюбит.
— Нет, понимаешь ли, для Бена мне самой приходится быть Иисусом.
— Право же, родная, ты городишь чепуху. Ну подумай сама. Неужели тебе самой не ясно, что Бен вздохнул бы свободно, если б ты от него ушла? Да ты, черт возьми, уже ушла от него. Не так уж ты ему нужна. Сам он, может быть, и не прогнал бы тебя, но теперь, раз ты сбежала, он только рад будет.
— Ты стараешься сделать его нереальным, а он настоящий.
— Настоящее становится нереальным, когда приближаешься к истине.
— Наша любовь не была настоящей, это было ребячество, вроде игры, мы были как брат с сестрой, мы тогда не знали, что такое любовь.
— Хартли, ты же знаешь, что мы любили друг друга.
— Да, но любовниками мы не были, и очень жаль.
— Я думал, ты не хочешь, я-то
— Мы были детьми. Ты не стал частью моей настоящей жизни.
— То, что ты называешь твоей настоящей жизнью, было, судя по всему, сущим адом. Ты сама это сказала. Счастливая женщина не станет мечтать о смерти.
— Напрасно я тебе столько рассказала, я еще об этом пожалею. Конечно, это сплошная путаница, но это моя путаница, я в ней живу. Не могу я из нее выскочить, сбросить ее с себя, как разбитую скорлупу.
— Очень даже можешь. Выскочи, убеги, забудь. Убедись, что боль может кончиться.
— Может? Боль может кончиться?
Она смотрела на меня широко открытыми глазами, словно в растерянности, а я думал: помешанная она, полутруп или же передо мной некое духовное существо, очищенное страданием? Может быть, странная, дикарская красота, исполнившая меня в юности такой любви и преклонения, и была предвестником некоей загадочной духовности? Бывают ведь неведомые святые с диковинными судьбами. Но нет, она — разбитая чашка, бедная сломанная ветка, все, что было в ней честного, своего, разрушено той жестокой силой, что заставила ее отступиться от Титуса. Но как бы там ни было, я люблю ее и предан ей, как был всегда, и здесь, и там, где звезды, а за ними еще звезды, и еще, которые я видел в ту ночь, когда лежал на носилках, а золотое небо медленно выворачивало вселенную наизнанку.
— Может, моя дорогая, моя царица, мой ангел, боль может кончиться!
Ах, суметь бы достучаться до ее сознания, снять с него цепи, пробудить в ней надежду, влить в нее хоть каплю надежды, желания, желания любви, счастливой жизни! Но она только растерянно нахмурилась и вернулась к Бену.
— Нехорошо я с ним обращалась.
— А я уверен, что ты вела себя с ним как святая, многострадальная святая!
— Нет, я вела себя плохо.
— Ну пусть так, называй как хочешь, все равно с этим покончено.
И тогда я увидел ее невинной, как в прошлом мужчины видели девушек-послушниц и думали: «Мы — скоты, а вот они — ангелы, чистые, не замаранные, как мы». Я увидел ее прекрасно невинной, простой, недалекой, ничего не понимающей, как живой укор мне, прожившему жизнь среди суетных эгоистов и бойких, расчетливых женщин. Но и виноватой я ее увидел, реально повинной в реальных проступках. А могло ли быть иначе? Я вспомнил слова Перегрина: тот из супругов, который, пусть и беспричинно, считает себя виноватым, становится рабом другого и не может удержать своих моральных позиций. Вместе с собственными грешками она взвалила на себя и его вину. Она чувствовала себя повинной в его грехах против нее, против Титуса. Все стало мне ясно. И взяв вину на себя, присвоив ее, она стала преклоняться перед виновником, возвела его в святые. Ах, если бы только мне удалось избавить ее от этого давящего, калечащего чувства вины, от этого надуманного преклонения! Боже мой, она даже передо мной считает себя виноватой и вынуждена утешаться мыслью, что я ее ненавижу! Она заколдована: вся опутана чарами самосохранения, которые сама же сотворила за долгие годы, чтобы защититься от страшной боли, которую принес ей брак с мерзким, маниакально ревнивым самодуром. В страхе перед ним она поддалась внушению, когда из года в год он снова и снова твердил одно и то же: что во всем виновата она, и только она. Неудивительно, что Титусу хочется удирать на скалы и петь, лишь бы ему не напоминали об этих сценах.