Море, море
Шрифт:
— Хартли, с тех пор как ты ушла, я не знал счастья. Ты и вообразить не можешь, как я тогда страдал. Но с тобой-то мы были счастливы, да? Когда катались на велосипедах. Это была молодость, какой она и должна быть, — радостная, безоблачная. Никого больше я не любил. Так что ты уж прости меня, если теперь я себе позволяю…
Я перешел на более легкий тон в надежде, что и она в ответ смягчится. А сам думал: о Господи, если бы я нашел ее во время войны, если бы встретил на улице в Лестере! И мгновенно, как разматывается кинопленка, увидел: вот я встретился с ней и она говорит, что ее брак не удался или, еще
— Тебя удивляет, что я так спокойна. А ведь я не притворяюсь. Иногда мне кажется, что пройти осталось уже немного.
— Не понимаю.
— Иногда мне хочется, чтобы он поскорее…
— Что поскорее? Он тебе угрожал?
— Нет, нет, я не это хотела сказать.
— Так что же ты хочешь сказать? Пойми, ты не можешь к нему вернуться, я этого не допущу, даже если ты не захочешь остаться со мной. (А что я тогда сделаю, посажу ее за кассу в цветочном магазине?)
— Хартли, оставайся со мной и с Титусом, твое место здесь. И между прочим, то, что Титус пришел ко мне, подтвердит подозрения Бена, что он мой сын.
— Об этом ты только сейчас подумал?
— Хартли, милая, пожалей меня, не будь такой отчужденной. Признайся, скажи словами, что никогда никого не любила, кроме меня, что наконец-то пришла домой. В тот вечер, когда я увидел тебя в свете фар, ты же приходила сюда, не могла не прийти. Скажи, что любишь меня, что все образуется, что мы будем счастливы. Господи, да неужели тебе не хочется быть счастливой, жить с человеком, который тебя любит и лелеет и верит тебе? Хартли, посмотри на меня. Нет, пойдем отсюда. Какой смысл сидеть за этим дурацким столом.
Я взял свечу, за руку провел Хартли в красную комнату и задернул занавески. Я сел в кресло, хотел посадить ее к себе на колени, но она соскользнула на пол, не выпуская моей руки. Я стал целовать ее медленно, осторожно, потом ласкать ее грудь. Мы были как дети. Я испытывал к ней влечение, восхитительное, неотличимое от чистой любви, благоговейной, сильной, покровительственной. И в то же время это было влечение подростка, неопытного, неумелого и смиренного. Я не знал, как обнять ее, как вызвать отклик на ее сухих губах. Наконец я тоже съехал на пол, уложил ее рядом с собой и неуклюже обхватил, глядя ей в глаза.
— Хартли, ведь ты меня любишь? Любишь?
— О… да… но что это значит?
— Мы рядом, мы знаем друг друга.
— Да, это странно, но я тебя знаю, и никто другой мне так не близок. Наверно, это потому, что мы были молодые, позже людей уже нельзя узнать, я, например, не могла.
— Ты меня знаешь, а я тебя.
— Мне казалось, что меня нет, что я невидимка, а весь мир где-то далеко-далеко. Ты и вообразить не можешь, насколько я всю жизнь была одна. В этом никто не виноват. Я сама виновата.
— Я тебя вижу, Хартли, ты есть, ты здесь. Я тебя люблю. И Титус любит. Мы будем все вместе.
— Титус меня давно разлюбил.
— Не плачь. Он тебя любит, я знаю, он мне сказал. Все будет хорошо, раз ты ушла от этого негодяя. Я касался тихих слез на ее щеках, а потом и она, слегка отстранившись, стала гладить меня по лицу.
— Ах, Чарльз, Чарльз, так странно.
— Мы с тобой,
Она вся сжалась, потом приподнялась, села.
— Это вино. Не привыкла я пить, наверно, пьяная.
— Только уж не проси, чтобы я отвез тебя домой! Слишком поздно, с какой точки ни посмотри.
Она встала на колени, с трудом распрямилась. Я тоже встал и кончиками пальцев поддержал ее за локти.
— Чарльз, ты и не знаешь, что ты наделал. Завтра я, конечно, уйду домой. А сейчас мне надо поспать, я хочу просто поспать, одна, хорошо бы умереть во сне, хорошо бы разбежаться и упасть в море.
— Чушь какая. Ты плавать умеешь? — Нет.
— Пошли наверх. Пообещай мне, что не сбежишь ночью.
— Завтра я уйду домой. Это все моя бестолковость, все-то я так бестолково делаю, нельзя мне было отлучаться из дому. Я на тебя не сержусь, я сама виновата, во всем виновата. Да, я тебя, наверно, люблю, я тебя никогда не забывала и, когда увидела тебя, опять все вспомнила, но это что-то из детства, это не из реальной жизни. В настоящем мире для нашей любви никогда не было места. А то она бы победила и мы бы не расстались. Не во мне одной дело, в тебе тоже, ты уехал, ты теперь и не помнишь, как это было, и теперь для этой любви нет в мире места, она пустая, выдуманная, мы в выдуманном мире и завтра должны его покинуть. Ты говоришь, это судьба, может быть, и так, но не в таком смысле, как ты думаешь. Это злая судьба, моя судьба. Каким-то образом я стала причиной этой путаницы, этого ужаса. Почему ты сюда приехал жить? Это я тебя выманила, бывает ведь, что людей заманивают, не для хорошего, только на горе и погибель. Это я и делала всю жизнь — ни дома не создала, ни ребенка, только ужасы.
Я вспомнил слова Титуса: «Она малость фантазерка», и конечно же, она была пьяна. Спорить с ее безумными словами было сейчас бессмысленно. Я обнял ее покрепче и отпустил.
— Перестань, старушка, маленькая моя. Никуда я от тебя не уезжал, ты только себе оправдания придумываешь. Для нашей любви найдется в мире место, вот увидишь, теперь, раз ты здесь, все очень просто. Настанет утро, будет светло, и ты у меня станешь храбрая. А пока пошли наверх, и спи там, где захочешь.
Забрав свечу, я повел ее через кухню к лестнице. Под дверью комнаты, где спал Титус, лежала полоска света. При мысли о том, как Титус и Гилберт сидят там на полу на подушках при свече, я ощутил укол ревности. Мы с Хартли стали подниматься по лестнице.
Я показал ей ванную, подождал, пока она выйдет, привел в свою спальню, но было ясно, что спать она со мной не будет. И вообще лучше было оставить ее одну. Ее обуял какой-то суеверный страх, вылившийся в отчаянную жажду забытья. «Я хочу спать, мне надо поспать, только спать, спать». В предвидении такой ситуации я еще раньше догадался устроить ложе на полу в верхней внутренней комнате, куда принес матрас со своей тахты. Еще я принес свечу, спички, даже ночной горшок. Я предложил ей пижаму, но она сразу легла, прямо в платье, и укрылась одеялом с головой, как покойница саваном. И действительно уснула мгновенно: прыжок в небытие человека, уставшего непрерывно страдать.