Море, море
Шрифт:
— Ты не побежишь за письмом?
— Нет. Да теперь уж, наверно, и поздно.
— И от меня не убежишь? — И от вас не убегу.
И вышел через заднюю дверь.
На улице свет уже померк. Тени от скал тянулись по траве длинные-длинные. Я не стал смотреть на часы. Я подсел к Хартли.
Она отняла руки от лица и сидела мешком, уставясь глазами в стол. Надорванный вырез платья отогнулся треугольником. Мне был виден глубокий красноватый мазок загара от шеи вниз. Были видны ее бюстгальтер и округлость стянутых им грудей. И ее частое, почти горячечное дыхание.
Это и вправду было непристойно. С той
Я взял ее руки, положил их одну на другую и прикрыл своей. Потом заглянул ей в лицо. Она не плакала. С невыразимым облегчением я встретил не тот злой, тревожный взгляд, которого так страшился, а другой взгляд, спокойный, мягкий и задумчивый; и она, хоть и была грустна, но казалась моложе, больше напоминала себя прежнюю и выглядела живее, умнее, не такой апатичной. Я снова почувствовал себя увереннее. Возможно, это в ней проснулась свобода. Возможно, мои расчеты оправдались. Хартли нужно лечить, вылечить ее душу. И в эту минуту я решил, что проявить сейчас слабость было бы роковой ошибкой. Нет, я должен идти напролом, должен быть тем героем, что поверг Титуса в восхищение.
— Я не отпущу тебя, Хартли, ни сегодня, ни вообще никогда. Сегодня-то тебе, во всяком случае, нельзя возвращаться. Письмо перехватывать поздно, он его уже прочел. Пусть думает что хочет. Зачем тебе ему лгать, бояться его? Мне это так больно, просто невыносимо. И Титусу тоже. Титус хочет быть с тобой, а с ним — нет. Скажи сама, что из этого следует? Титус мне по душе, а я ему. Почему бы Титусу не быть моим сыном, почему бы тебе не быть моей женой? Это судьба, Хартли, судьба. Почему Титус объявился именно сейчас, почему он пришел ко мне? Почему я вообще здесь оказался? Видишь, как поразительно все сошлось. Титусу так хотелось к тебе, но в «Ниблетс» он бы не пошел, ни за что. И ты была рада егоувидеть, разве нет? И смогла с ним поговорить. Вы о чем говорили? — О собаках.
— О собаках?
— Он вспоминал, какие у нас были собаки, когда он был маленький. Он любит животных.
— А-а, ну вот и хорошо. Хартли, вздохни свободно, забудь, сбрось это все.
— Что сбросить?
— Да ты сама знаешь, ну, это бремя, эту никчемную бесплодную преданность, это бессмысленное самопожертвование. Ты ведь и ему портишь жизнь, покончи с этим, покончи с ним. А то ты какая-то полумертвая.
— Да, — произнесла она задумчиво. — Я чувствую себя полумертвой.
Ее задумчивый голос звучал для меня музыкой. Я задел в ней какую-то струну. Она заговорила об этом, о самом главном. Моя спящая красавица пробуждается.
— Ты, наверно, проголодалась. Выпей вина. Съешь солянку, там осталось немножко.
— Я только выпью вина. И кусочек хлеба. — С сыром. И маслин возьми.
— Маслины я не люблю, я тебе уже говорила.
Она пожевала хлеб с сыром и отодвинула тарелку. Выпила вина. И я выпил. Есть я не мог.
— Знаешь, Хартли, ты, по-моему, перешла Рубикон. И что на другом берегу? Свобода, счастье.
— Что-то произошло, безусловно, — сказала она и обратила ко мне успокоенное лицо, разгладила рукой лоб. Потом разгладила щеки, чтобы лицо стало совсем спокойным и открытым. В этом таилось какое-то намерение, какое-то обещание, это придало мне бодрости. И в самой ее отрешенности я усмотрел своего рода покой. — Но это не то, что ты думаешь. Счастье тут ни при чем. Я не буду с тобой бороться, милый Чарльз, то есть не буду бороться физически — пытаться убежать, когда на это нет сил, визжать и плакать, хотя в душе я и сейчас визжу и плачу. Я уже поняла, что есть минуты, когда можно только смириться. Я понимаю, что ты задумал и для чего. Ты задумал сокрушить мой брак, взорвать его. Но это невозможно. Он несокрушим.
— Тебя послушать, так это тюрьма.
— Люди и в тюрьме живут.
— Только когда не могут выйти на волю.
— Не только, не всегда… Но… ох нет, ты не понимаешь. Ты можешь только напортить. И сегодня напортил достаточно.
Теперь ее слова звучали грозно, как смертный приговор из уст спокойного судьи. А все-таки, подумал я, если бы ей отчаянно, неудержимо захотелось уйти, она бы и плакала, и визжала, и имела бы основания думать, что этим заставит меня уступить. А раз она пусть трагически, но спокойна, значит, в глубине души она рада, что ее вынудили остаться. Нет сомнения, чувства у нее безнадежно перемешались, в голове полная каша.
В кухне стало темнеть. Вернулся Титус и прошел к плите. На нас он не смотрел. Он нашел тарелку с остатками солянки. Я вспомнил, что Гилберт все дежурит на дороге, и крикнул вслед Титусу, уже исчезавшему в прихожей с тарелкой в руке:
— Сходи позови Гилберта. Он с машиной около башни. А потом запри парадную дверь.
Я подлил ей вина. Теперь в ее покорном спокойствии было что-то тревожащее. Может быть, она думала, что я вдруг все-таки решу отвезти ее домой? Может быть, она и затихла так от ужаса перед этой мыслью?
Я не сразу вернулся к нашему разговору. Я встал, запер дверь на улицу и положил ключ в карман. Я был почти уверен, что сегодня Бен не появится. Теперь я чувствовал себя таким сильным, что мне, в сущности, было все равно, появится он или нет. Я слышал, как в дом вошел Гилберт, громко жалуясь Титусу, слышал, как повернулся ключ в парадной двери. Я зажег свечу и задернул занавески, хотя снаружи еще было светло от огромной тусклой луны цвета венслидельского сыра. Впервые мое свидание с новой Хартли не было ограничено жестким сроком. Странное это было ощущение, что мы с ней одни, что время раздвинулось — и захватывающее, и нереальное. Я выпил еще вина.