Море зовет
Шрифт:
— Эх и саданули, — рассказывает рябой минный машинист Тюркин, когда-то мой одноклассник. — Море заревело! И уж вот до чего качнуло нас! Как только не опрокинулась «Куница»! Но и у нас чуть было беды не случилось. Слышим: на верхней палубе творится что-то неладное. Оказалось, что одна мина застряла хвостом в ножницах аппарата. Работает ее винт, урчит, завывает. А сама она, окаянная, рвется, ерзает по железу, бьется о борт. Ведь шутка сказать — шестьдесят пудиков в ней! Болтается такая штуковина, так что весь корпус лодки дрожит. Вот, думаем, ахнет! А тут еще стрельба со
— Слышь, Тюркин! Ты про нашего Сонькина им расскажи, — подсказывают другие матросы.
Сонькин служит моторным кондуктором на «Кунице». Это толстый человек на коротких ножках.
При воспоминании о нем Тюркин рассмеялся:
— Да, Сонькин немножко позабавил нас. Как услышал, что одна мина на борту у нас болтается, — у него слабина наступила. Хлоп на палубу пузом и давай ногами дрыгать, точно его на сковородке поджаривают. «Ой, кричит, пропала моя головушка!» Подхватываем мы его, спрашиваем: «Что случилось?» Очухался немного — стыдно ему стало. «У меня, говорит, второй день резь в животе. Чем-нибудь объелся. Все кишки судорогой сводит». А я ему в ответ: «Значит, в кишках тут дело! А мы думали, родить человек собрался». Эх и рассердился на меня Сонькин!
Слушаем мы эти рассказы и хохочем. Хохочут и матросы с «Куницы». Как будто речь идет о веселой оперетке. А я знаю, что эти люди пережили в море тяжелую трагедию. Попасть в то положение, в каком очутился весь экипаж лодки, — это все равно, что быть привязанным к жерлу заряженной пушки, из которой каждую секунду собираются выстрелить.
На базе бьют склянки. Время — восемь часов. Дежурный по палубе свистит в дудку и зычно командует:
— На молитву!
Неохотно, с матерной руганью идем в другую жилую палубу, где вместе с пожилым священником «Амура» поем «Отче наш» и «Спаси, господи, люди твоя». Так повторяется изо дня в день, пока мы стоим у базы. И еще много раз будет повторяться.
А когда вернулись в свой кубрик, Зобов заявил:
— Ну, доложу я вам: команда с «Куницы» просила сегодня у бога гибели себе.
— Это как понять? — спрашивают матросы.
Зобов неторопливо раздевается, чтобы потом, в постели уже, погрузиться в свои научные книги.
— Понимать тут нужно очень просто. Что вы просили у бога в молитве? «Остави долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим». Это что значит? Мы, мол, потопили немецкое судно — ты, господи, с нами так же поступи, то есть утопи нашу подводную лодку…
— Вот идол беспроволочный! — отзывается о нем команда. — Все перевернет на свой лад.
С Полиной у меня начались нелады.
— Ты очень часто ходишь ко мне. Надо мною соседи смеются. Стыдно встречаться с ними.
Но я чувствую, что за этими словами скрывается какая-то другая причина, и путаюсь в догадках.
— Как же не ходить, Полина, если мне тошно жить без тебя?
— Мне до этого дела нет…
—
Мы поссорились.
Я несколько дней не выходил из базы. Надо же хоть немного проучить ее. Пусть сама вызовет меня!
Напрасны мои ожидания. Тоскливо проходит время. Я начинаю бродить по улицам города в надежде встретиться с Полиной. Но ее все нет.
Мое уныние замечает Зобов и как бы про себя говорит:
— Женщине, как и морю, не верь никогда, если только не хочешь остаться в дураках.
Я рассказал Зобову все.
— А ты что, купил Полину?
— Не купил, но…
— Зачем же пристаешь к ней как банный лист? Предоставь ей распорядиться собою…
Меня взорвало его холодное спокойствие:
— А ну тебя к черту! Ты со своими книгами засох, как вяленый лещ.
С горечью в душе иду к Полине. Хочется, чтобы она встретила меня по-прежнему — с той зовущей улыбкой, от которой становится жарко в груди.
Комната пуста. На комоде бесстрастно отбивает время будильник. Со стены остро смотрит на меня усатое лицо. Это тот, чьи кости гниют в сырой земле. Я отворачиваюсь. Через запыленные стекла окна часто заглядываю на улицу — нет ее, не идет. Медленно опускается вечер над большим городом. Скучно. Стою у окна и потихоньку насвистываю. Что же мне делать еще? И сам не заметил, как своим носом, совершенно думая о другом, нарисовал на пыльном стекле: «Аллилуйя». А когда прочитал, то сам испугался: что за чепуха? Почему мне вспомнилось это слово? И почему я его написал именно носом?
Шагаю по комнате, безрадостный и потухший.
Полина явилась около полуночи.
— Это кто здесь? — пугливо спрашивает она.
— Кто же другой, кроме меня?
— Ах, как я испугалась!
Торопливо зажигает лампу, а у самой дрожат руки.
Рассказывает, что у двоюродной сестры была, и жалуется на головную боль. Вид у нее помятый, усталый, под глазами синие круги. От моего присутствия уже не загорается, как раньше. Смотрит таким скучным взглядом, от которого, кажется, скиснет и парное молоко.
А через два дня выяснилось все. Я встретил около ее дома Мухобоева. Он, видимо, ждал Полину. Он прохаживался с таким видом, точно в небо хотел плюнуть.
У меня невольно сжались кулаки, но я прошел мимо Мухобоева, как будто и не заметил его.
Ворвался в знакомую комнату и говорю с запальчивостью:
— Полина! Довольно морочить мне голову! Ты ветрогонкой хочешь заделаться, да?
Вид у меня, должно быть, решительный. Полина смотрит на меня испуганными глазами.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Неправда! Ты знаешь, что на улице тебя ждет Мухобоев!
Полина всплеснула руками:
— Ах, господи, вот он про что! Мало ли меня ждут, мало ли за мною ухаживают! Я до сих пор знала только одного своего Сеню.
И вдруг заплакала, залилась слезами.
Моя злоба растаяла, как туман перед солнцем. Мне стало стыдно и жаль Полину.
Да, на этот раз мы помирились. Мы хорошо провели время. Вечер звенел для нас любовью. А когда при звездах и луне возвращался на базу, в душу опять ворвалось сомнение.